Натке вчера поздно ночью исполнилось двенадцать. Только почему-то никто не радовался. Когда мне весной исполнилось шесть, и то веселее было. Маме Варе тогда разрешили даже на два часа раньше уйти со смены. И кисель был. Сладкий. Не такой сладкий, как сахар, но все-таки сладкий. А вчера Натке стало двенадцать, но никто не радовался. Все ее жалели.
Натка маленькая. Она как я росточком. Только в два раза старше. А маленькая — потому что у нее спина кривая. Мама часто гладит Натку по горбу и что-то пришептывает, но и сама уже не верит в свои тихие слова. И я в молитвы не верю. Соседский Володька говорил, что молитвы большевики отменили. Теперь молитвы не помогают никому. Однако мама все равно пришептывает, чтоб распрямилась спина у Натки.
Взрослые любят Натку жалеть. И Натка, когда ее жалеют, начинает носом хлюпать и улыбаться. И не кричит совсем на меня за то, что мешаюсь под ногами у нее. А как мне у нее под ногами мешаться, если я уже на полпальца выше сеструхи?
Но Натку нужно уважать и слушаться, потому что Натка, как говорит мама Варя, нас всех — меня, старшую сестру Александру, маму и себя — кормит. Потому что умеет шить на швейной машинке и все люди из коровника, живущие в соседних с нашим стойлах, платят ей за это. Кому-то нужно рубаху там перешить, штаны или юбку какую — Натке несут: «сделайте, Натуся Степановна». Это так ее те называют, у кого вообще ничего нет, чтобы расплатиться. Но таких немного. У нас только в крайнем стойле — Билибины, да в конюшне братья Лерники. Таким Натка долго шьет, потому что сначала — тем, кто заплатить может. Кто сахара, кто крупы, кто масла постного немного.
Мама с Сашкой каждый день ходят ветки с лесин обрубать. Мужики повалят дерево и к следующему идут, потому что у них разнарядка колхозная, а мама с Сашкой и еще другие взрослые тетки ветки обрубают. С ними еще дядька Фрол. Он однорукий, ему деревья валить никак нельзя — несподручно, зашибет, а бабами командовать — самое дело. Я тоже разок ходил туда посмотреть — сначала интересно было, а потом скучища. Да за это почти и не платят вовсе. Еды немножко дают и все. А нас у мамы трое. Поэтому Натке приходится работать.
Даже сегодня и вчера, в свой день рождения. Хотя, если она ночью родилась, то, наверное, правильнее было бы говорить «Ночь рождения»?
Мы в этом коровнике уже два года перезимовали. Сначала лето и осень в том шалаше, что мамка с Сашкой построили, мокро было в нем, и далеко он отсюда, на подводах часа три трястись, а потом нас сюда перевезли и устраиваться велели. Первую зиму холодно было мерзли все и мне кушать все время хотелось. Я тогда маленький был, а маленьким всегда кушать хочется — потому что растут они. Потом, через год, когда я подрос, и молочные зубы у меня вываливаться начали, меня к делу приставили — вместе с соседскими мальчишками мы коровник от волков охраняли. Чтоб они Натку не сожрали, она-то на деляну не ходила, ну и если приболел кто и в коровнике недужить остался — того тоже. Только волков я не видел еще ни разу. Мамка говорит, что они здесь, в Сибири, злющие, тощие и голодные, но я ни одного еще не видел. Наверное, они издалека наши посты унюхивают и уходят по добру по здорову.
Следующим летом мужики крышу подлатали, и зимой снег перестал падать внутрь коровника — стало гораздо теплее.
Здесь наших, пензенских, больше и нет никого. Ростовские есть — Семен и Егорка, орловский Степка, мурманский Мишак и сеструха его Ленка, сопля еще совсем зеленая трехлетняя; еще смоленские Нюрка и Райка — вот и вся наша охранная команда. А пензенские только мы.
Сегодня мамку и Сашку тоже отпустили пораньше — чтоб они Натку поздравили, но только они все одно не успели. Потому что первым Натку поздравил какой-то взрослый мужик в гимнастерке с командирскими петличками. Длинный, кудрявый, на цыгана немножко похож, только без серьги. Он пришел с большим фанерным чемоданом, поставил его на земляной пол и громко спросил у моих друзей:
— Эй, клопы, где тут Бердины живут?
Егорка и Мишкан, проверявшие в это время на крепость саблюку, вырезанную прошлым вечером дядькой Павлом ножом из ветки, испугались и брызнули по своим загонам.
Мы с Наташкой тоже сначала испугались — она даже шить перестала и хотела посмотреть, кто там орет, а я сделал страшные глаза и закрыл руками рот. Когда в коровнике кого-то называли по фамилиям — дело для них обычно кончалось быстрым переездом на какое-нибудь новое место.
Я спрятался под мамкиным ватником, а любопытная Наташка поперлась глянуть, кто там голосит. Она же в коровнике за старшую оставалась. Ей двенадцать — она почти взрослая. Только маленькая.
Она выглянула в проход, посмотреть на командира, да как завизжала:
— Лешка! Алексей приехал!
И побежала к нему навстречу, юбкой зацепилась за жердь, упала и снова к нему!
И я за ней рванул — чтоб ее этот начальник не обидел.
Бегу, смотрю, а она уже у него на руках висит и целует его в щеки, глаза, уши, волосы. Фуражка его на земле уж валяется. Натка визжит, этот, длинный в гимнастерке, смеется. Друзья мои — Семен, Егорка и Мишак из своих загонов выглядывают, беззубыми ртами тоже смеются.
А командир этот присел на корточки, Наташку из рук не выпускает, и мне улыбается:
— Ну, здравствуй, брат Борис! Я тебя сразу узнал, больно ты на папаню похож!
Мама говорила, что у меня много старших братьев — Николай, Алексей, Сергей, но я не помнил никого из них, только Серегу и то плохо. Знал еще, что Николаю уже больше тридцати лет и у него давно своя семья. А Сергей уехал с отцом в город за день до того, как нас пришли раскулачивать, да так и потерялся вместе с отцом. Алексея я и вовсе никогда не видел, потому что он учился в городе в техническом училище и когда нас отправили в Сибирь, его не тронули. А теперь вот приехал кто-то из них. Я даже не вспомнил от волнения, что Натка только что называла его по имени. Поэтому я солидно ответил:
— Здравствуйте. Вы к нам надолго?
А этот нахлобучил на мою голову свою фуражку и засмеялся:
— Пока не прогонишь, хозяин!
И Наташка тоже засмеялась как дурочка. Она давно так не смеялась. Да вообще никогда.
Она потащила его за собой — маленькая и сильная, а я подошел к чемодану и хотел потащить его тоже. Да где там! Тяжеленный, будто камнями набит. И даже Егорка с Семой не помогли, так покачали только по сторонам, а потом хотели побежать за Мишаком — слушать, что командир расскажет. Но я их не пустил, потому что и сам хотел послушать. Это же мой брат, не их. И мы втроем так и стояли рядом с чемоданом, чтобы кто-нибудь ему ноги не приделал. Сашка говорила всегда, что любому чемодану на вокзалах запросто ноги приделываются. Коровник, конечно, не вокзал, но вдруг здесь тоже приделаются?
А этот, длинный, выглянул из нашего закутка и крикнул мне:
— Иди сюда, Борис Степанович!
И я пошел, оглядываясь, как мои друзья пытаются волочь за мной злосчастный чемодан, потому что ослушаться никак нельзя было, а оставлять его посреди прохода — тоже не дело.
Он что-то спрашивал про маму и Сашку, Натка отвечала, а я смотрел на его гимнастерку, значки, сапоги, звезду на фуражке и не мог понять — боюсь я его или горжусь я своим старшим братом?
Потом он сходил за своим чемоданом, принес его и открыл. И там был полный чемодан сухарей. Ржаных, пшеничных, из булочек с маком и с изюмом, сладких и кислых, соленых — целая страна сухарей. И чай в большой жестяной банке, перетянутой веревкой.
Мы пили чай с этими вкусными сухарями, когда пришли Сашка с мамой. Наверное, они встретили по дороге Егорку с друзьями, потому что прибежали растрепанные, простоволосые, без платков: сначала в загон влетела Сашка и повалила брата Леху со скамьи на пол, а за ней и мама вошла и оперлась спиной на жердяную стенку.
— Сынок, Лешечка, — она сразу расплакалась и даже не смеялась, как Сашка и Натка.
И мне стало маму жалко, а Алексей стоял над ней, обнимал маму и говорил:
— Хватит, мам, хватит. Все теперь хорошо будет. Я знаю, как все правильно нужно сделать. Я вас отсюда вытащу.
И тогда я понял, что брат Леха приехал в Сибирь, чтобы увезти нас обратно домой — в Пензу, в Бибиково! Где стоит отцова мельница, где большой светлый дом, где много важных курей с гусями и огромные кони! Лешка — большой командир и ему все можно! Теперь-то все устроится! Наверное, отец смог доказать, что никакой он не кулак и не враг Советской власти и теперь ему разрешили забрать нас назад.
Я сосал свой сухарь, размоченный в чае, и старался вспомнить что-то еще из той жизни, что была в детстве, но ничего не вспоминалось.
Потом пришел бригадир и проверял Лехины документы. Они, конечно, оказались в порядке, а одну справку нужно было предъявить какому-то Ивану Матвеевичу, ведь без него дело никак не решалось. Алексей сказал, что завтра с утра зайдет к Ивану Матвеевичу, а сегодня он с дороги и хотел бы немного отдохнуть. И бригадир пожал плечами, угостился у Лехи папироской и отбыл в свою конюшню, где и жил с семьей.
Потом, когда он ушел, Алексей и сам закурил и едкий дым поднимался к темному потолку и клубился под ним, создавая странные узоры. После чаепития и знакомства с соседями меня положили спать.
Взрослые долго разговаривали и думали, что я ничего не слышу, но я все слышал.
Мама иногда обзывала Алексея каким-то «помкомротом», а он хвалился, что скоро настоящим «комротом» станет. Сестры ничего не понимали, и просто грызли сладкие сухари — нашлись в чемодане и такие.
Еще у Алексея было разрешение от райкома на то, чтобы забрать Натку. Ее одну. Потому что она инвалид. А мы с мамкой и Сашкой должны были оставаться в этом коровнике еще четыре года. Я обрадовался за Натку, потому что брат обещал показать ее врачам, чтобы они смогли ей выпрямить спину. А мама заплакала, потому что теперь нам втроем станет гораздо труднее — ведь я не умею шить на швейной машинке. А Сашку или маму никто с лесоповала не отпустит в коровник с нитками баловаться.
Натка сказала, что никуда не поедет одна, а мама наругала ее за это.