На улице к отцу Павлу подошла женщина и попросила его сходить к ее сыну. Исповедать. Назвала адрес.
— А я очень торопился, — сказал отец Павел, — и в тот день не успел. Да, признаться, и адрес забыл. А еще через день рано утром она мне снова встретилась, очень взволнованная, и настоятельно просила, прямо умоляла пойти к сыну. Почему-то я даже не спросил, почему она со мной не шла. Я поднялся по лестнице, позвонил. Открыл мужчина. Очень неопрятный, молодой, видно сразу, что сильно пьющий. Смотрел на меня дерзко: я был в облачении. Я поздоровался, говорю: ваша мама просила меня к вам зайти. Он вскинулся: «Ладно врать, у меня мать пять лет как умерла». А на стене ее фотография среди других. Я показываю на фото, говорю: «Вот именно эта женщина просила вас навестить». Он с таким вызовом: «Значит, вы с того света за мной пришли?» — «Нет, — говорю, — пока с этого. А вот то, что я тебе скажу, ты выполни: завтра с утра приходи в храм». — «А если не приду?» — «Придешь: мать просит. Это грех — родительские слова не исполнять».
И он пришел. И на исповеди его прямо трясло от рыданий, говорил, что он мать выгнал из дому. Она жила по чужим людям и вскоре умерла. Он даже и узнал-то потом, даже не хоронил.
— А вечером я в последний раз встретил его мать. Она была очень радостная. Платок на ней был белый, а до этого темный. Очень благодарила и сказала, что сын ее прощен, так как раскаялся и исповедался и что она уже с ним виделась. Тут я уже сам с утра пошел по его адресу. Соседи сказали, что вчера он умер, увезли в морг.
Вот такой рассказ отца Павла. Я же, грешный, думаю: значит, матери было дано видеть своего сына с того места, где она была после своей земной кончины, значит, ей было дано знать время смерти сына. Значит, и там ее молитвы были так горячи, что ей было дано воплотиться и попросить священника исповедать и причастить несчастного раба Божия. Ведь это же так страшно — умереть без покаяния, без причастия. И главное: значит, она любила его, любила своего сына, даже такого, пьяного, изгнавшего родную мать. Значит, она не сердилась, жалела и, уже зная больше всех нас об участи грешников, сделала все, чтобы участь эта миновала сына. Она достала его со дна греховного. Именно она, и только она, силой своей любви и молитвы.
Дежурная
Признаки сегодняшней демократии примитивны, как хрюканье: воровство, вранье, развитие жадности, злобы и… и непрерывный страх быть обворованным и убитым. Мы же, прежние русские, как были, так и остались добрыми и доверчивыми. В подтверждение я расскажу случай, бывший со мною в Великом Устюге.
Великий Устюг — город, увидев который понимаешь, что всю жизнь он будет для тебя мерилом красоты. Стоящий у слияния рек Сухоны и Юга, образующий из этого слияния могучую Северную Двину, Устюг незабываем. В городе много церквей. В одной из них потрясающий воображение своими экспонатами краеведческий музей. В Устюге, как известно, промысел северной серебряной черни, Устюг — родина беспокойных первопроходцев, в городе дары со всех стран света. Нынче вспомнили все-таки, что дед Мороз ни из какой не из Лапландии, а из Великого Устюга. Так вот, я пришел в музей и понял, что в него надо не прийти, а приходить. Выбрал время с утра назавтра, вооружился блокнотом и старался побольше запомнить. Иконы, золотые, серебряные оклады, утварь, богатство купеческого и крестьянского быта, расшитые бисером и жемчугами наряды девушек, а уж драгоценностей было любых мастей.
В тишине я услышал, как зазвонил телефон дежурной. О чем ей говорили, я не понял, но то, что она встревожилась, было ясно.
— Ой, — говорила она, — ой, не успею, обед только через час. Ох ведь, ох ведь! — она положила трубку.
Я стоял у камня, на котором подвизался устюжский юродивый блаженный Прокопий (в Москве придел, освященный во его имя, находится в церкви Малого Вознесения на Никитской, наискосок от консерватории), и увидел, как ко мне подошла дежурная.
— Ой, молодой человек, — сказала она, резко занижая возрастные оценки, — ой, ты долго ли еще будешь смотреть?
— А вы уже закрываете?
— Нет, мы по расписанию, нельзя закрывать. Я знаешь чего тебе скажу? В кооперации дают гречку. Подружка звонила. Но ей не дадут четыре, сама берет, надо со своими заборными книжками. Ой! Знаешь чё, — решилась она. — Ты побудешь еще минут двадцать? Побудь. Я же вижу — интересуешься. Я быстро сбегаю. Мне уж очень надо гречки: от диабета, и хозяин любит, в армии, говорит, привык. Побудь, а? Если кто придет, пусть билеты оторвут, а школьников так пускай, сэкономят пусть. — И дежурная поспешила к выходу, напоследок крикнув: — Без меня не уходи!
И вот я остался один вместе с этим несметным богатством серебра, золота, жемчугов, бриллиантов, золотого шитья, икон, фарфора, хрусталя…
Конечно, я не был похож на грабителя, но кто на них похож, сейчас как раз грабители и убийцы выглядят очень интеллигентно, дело в другом. Дело в русском доверии человека к человеку. Скажут: вот сейчас гречка доступна, на всех прилавках. Нет, скажу, как раз она стала недоступна. Эта же дежурная сейчас на нее только смотрит сквозь стекло витрины. Многое еще можно сказать, но не буду. Только помню тишину церкви, мерцание золота в лучах солнца и камень. Камень блаженного Прокопия.
Тяжелый случай
Писатель А., коммунист с почтенным стажем, женатый на писательнице-коммунистке, очень дорожил членством в КПСС. В дни уплаты партвзносов они с супругой приходили в партком торжественные и при наградах. Он давно ничего не писал и не печатал, платил всегда только с суммы персональной пенсии. И вот произошел ужасный случай: писатель потерял партбилет. Он даже слег от переживания и больше не встал. Платила за него взносы жена.
Но реагировать на пропажу партбилета партком был обязан. Учитывая возраст, заслуги и болезнь, ограничились простым выговором без занесения в учетную карточку. Дубликат выписывать не спешили, так как знали, что никто не вечен. И точно — писатель умер. Его похоронили, вдове выдали пособие, а на смену выбывшему члену приняли двух новых.
История с пропажей на этом не кончилась. Однажды в партком явилась вдова и сообщила, что требует снять с умершего мужа выговор, ибо партбилет не утерян, он лежит в кармане костюма, в котором писателя похоронили. Она это помнит точно, ибо всегда муж надевал хороший костюм, когда ехал платить взносы, а тут зять подарил ему свой костюм. Писатель надел подарок, поехал в партком, там хвать за карман — нет краснокожей книжицы.
— Он был рассеянный, он представить не мог, что билет в другом костюме, — возбужденно и радостно говорила вдова, — я требую раскопать могилу, я отдам партбилет на родину писателя, в музей. Требую! Или раскопаете, или я дойду до Брежнева.
Сколько же крови и нервов стоило это дело парткому! По какой графе отнести расходы? Как сформулировать снятие выговора? Но вдова стояла насмерть:
— Я не позволю испортить ему биографию, она у него как стеклышко, она такой и должна остаться. Как же нам, на каких примерах воспитывать молодежь? Именно вы этим выговором свели его в могилу.
Как ни уговаривали эту вдову — ведь раскопала! Ведь доказала! Добилась, конечно, оплаты труда могильщикам.
И уж тут, естественно, выговор с умершего коммуниста сняли. Посмертно.
Авторучка
Мне подарили красивую авторучку. Очень. Такую красивую, что ею я писать не осмеливался, но с собою возил. Приехав в Троице-Сергиеву лавру, вначале, как всегда, пошел к преподобному Сергию в Троицкий собор. Взял у монаха листочки чистой бумаги, достал красивую авторучку и ею написал имена родных и близких для поминовения о здравии у раки преподобного. На столе были и другие ручки, и карандаши, но ручки уже были исписанными, а карандаши притупившимися. Это я к тому, что люди подходили и тоже писали свои памятки. У меня попросили ручку, я отдал, а сам пошел в храм, к гробнице.
Там почти всегда очередь, но такая благодатная, такая молитвенная, что очень хорошо, что очередь. Читается акафист преподобному, поется ему величание, а между ними всегда-всегда звучит молитвенный распев: «Господи, помилуй». Поют все. Особенно молитвенно поет монах, которого привозят сюда на коляске.
Приложившись к мощам преподобного, отдав дежурному монаху памятки, я вышел и хотел взять свою авторучку. Но к ней уже была очередь. А я торопился и подумал, что зайду за ручкой потом. Но и потом ручка не простаивала, и мне было как-то неловко заявлять, что это моя ручка. Она уже стала не моей, а общей. Я подумал: сколько же ею уже написали имен, сколько же с ее помощью вознесется горячих молитв о здравии болящих, о прозрении заблудших, об утешении страждущих! И разве я что-то могу равное написать этим памяткам? Нет, конечно.
Решив так, я порадовался за ручку: каким же счастливым делом она занята — и пожелал ей долгой жизни.
Первое слово
В доме одного батюшки появился и рос общий любимец, внук Илюша. Крепкий, веселый, рано начал ходить, зубки прорезались вовремя, спал хорошо — золотой ребенок. Одно было тревожно: уже полтора года — и ничего не говорил. Даже к врачу носили: может, дефект какой в голосовых связках? Нет, все в порядке. В развитии отстает? Нет, и тут нельзя было тревожиться: всех узнавал, день и ночь различал, горячее с холодным не путал, игрушки складывал в ящичек. Особенно радовался огонечку лампады. Все, бывало, чем бы ни был занят, а на лампадку посмотрит и пальчиком покажет.
Но молчал. Упадет, ушибется, другой бы заплакал — Илюша молчит. Или принесут какую новую игрушку, другой бы засмеялся, радовался — Илюша и тут молчит, хотя видно — рад.
Однажды к матушке пришла ее давняя институтская подруга, женщина шумная, решительная. Села напротив матушки и за полчаса всех бывших знакомых подруг и друзей обсудила-пересудила. Все у нее, по ее мнению, жили не так, жили неправильно. Только она, получалось, жила так, как надо.
Илюша играл на полу и поглядывал на эту тетю. Поглядывал и на лампаду, будто советовался с нею. И вдруг — в семье батюшки это навсегда запомнили — поднял руку, привлек к себе внимание, показал пальчиком на тетю и громко сказал: «Кайся, кайся, кайся!»