Когда я вернулся в детский сад, я был удивлён тем, что в группе сформировалась своеобразная партия из восьми человек, объединившаяся вокруг Алика Матфейна, утверждавшего, что я, прежде чем упасть, «немножко пролетел», а значит я — «правда человек-птица» и всякий, кто пытался возражать, был бит всеми восьмерыми одновременно. Положить конец этому ужасу не смог даже я — публичным признанием, что, видимо, наступило время проявлению во мне качеств бабушки-гадюки, а качества людей-птиц я, наверное, потерял и поэтому просто упал, а совсем никуда не полетел… Алик Матфейн, всегда бывший в играх в войну королём, сказал, что я отказываюсь от того, что на самом деле было, из скромности, а он сам видел, как я летел, а значит это правда. Но это не было правдой. Я это знал, и это очень сильно меня беспокоило.
На обед в детском саду давали сладкое молоко, с плавающими в нём рисом или макаронами. Как ни странно, это называлось супом, хотя было сладким, т. е. более подпадало под категорию компотов или киселей. После обеда было странное время: всех детей группы заводили в пустынную светлую комнату с множеством кроватей, на которые нужно было лечь и очень долго лежать неподвижно с закрытыми глазами. Это называлось «тихий час». Я думаю, что он был устроен специально для существа-воспитателя, которое на цыпочках прохаживалось между кроватями и высматривало тех, кто не выдерживал и открывал глаза. Таким оно приказывало накрыться одеялом с головой и вешало на спинку кровати синий бумажный флажок, который означал, что данный человек не очень нравится существу-воспитателю. Это, кстати, как и постановка в угол, должно было восприниматься как наказание. Странно: если воспитателю было нужно, чтобы все провели этот «тихий час» с закрытыми глазами, то зачем заставлять накрываться одеялом с головой? Ведь под одеялом я могу открыть глаза и этого никому не будет видно. Но и под одеялом нельзя было спрятаться от несуразной воспитательской бдительности: внезапно одеяло откидывалось, и, застав тебя с открытыми глазами, существо-воспитатель велело отправляться вместе с синим флажком долёживать на половину девочек (мальчики и девочки лежали в разных половинах комнаты, разделённые широким проходом). Это перемещение тоже означало наказание. Интересно, что некоторые так его и воспринимали, по-настоящему расстраивались и просили разрешить им остаться на своём месте, обещая больше не открывать глаз. Некоторые действительно бывали помилованы. Но чаще нарушитель всё-таки шёл и ложился к девочкам (нарушительница — соответственно — к мальчикам). Это сакральное отношение к перемещениям по сей день остаётся для меня загадкой. Переместить человека — наказать… С другой стороны, меня уже тогда начали удивлять туристы — люди, которые хвастаются тем, что ходили в то или иное место, и получают удовольствие от перемещений. На мой скромный взгляд, это есть две крайности, происходящие от неверной конструкции разума или чего-то ещё: нормальный человек к перемещениям равнодушен, поэтому я никогда не просил пощады, ленясь, конечно, вставать и идти в указанное место, но ещё более ленясь говорить с этим странным человекоподобным существом, не понимающим очевидных вещей. Так я ещё на шаг приближался к главному наказанию… С посмевшего открыть глаза, уже находясь на «чужой» половине, существо-воспитатель снимало трусы и, отобрав синий флажок и вручив чёрный, ставило нарушителя в широком проходе «нейтральной полосы». От этого наказываемому должно было быть стыдно, т. е. неудобно, дискомфортно. Однако, как ни старался я ощутить этот дискомфорт, у меня это так и не получилось. Напротив, ощущая себя на сто процентов правым в этой ситуации и приятное зудящее возбуждение, слыша уважительные реплики товарищей по группе («А Давид опять сегодня без трусов стоял…»), стал воспринимать такое положение дел как одно из немногих по-настоящему комфортных в тяжёлом процессе существования. Так и иду с тех пор по жизни — в полосе между женщинами и мужчинами, с широко открытыми глазами, с чёрным анархическим флагом и выставленным на всеобщее обозрение членом. Так и иду. Из угла — в угол и избегая воспитателей и людей с красными флагами: красными флажками награждались те, кто за весь тихий час, длившийся, кстати, не менее двух настоящих часов, ни разу не открывал глаз — что бы ни происходило вокруг. Скажите — разве это нормально?
По телевизору показали спектакль Образцова «Божественная Комедия». С интересом наблюдая его, я обратил внимание на то, что людей играли куклы, а Бога и ангелов — люди. Этот забавный сдвиг заставил меня надолго задуматься: а кто бы играл кукол, если бы таковые присутствовали в сюжете? В детском саду мальчик Саша Стрекозин, снимая колготки после возвращения с прогулки, вдруг заявил, победно озираясь по сторонам: «А я знаю, кто всё сделал!» И, не дожидаясь чьей-то реакции, добавил: «Бог». «Бога нет,» — ответил я. «Бог есть, — заспорил Саша Стрекозин, — Я Его по телевизору видел». Сообразив сразу, что речь идёт о давешнем кукольном спектакле, я изумился тому, что кто-то мог воспринять этот милый и интересный — но всё-таки театр — всерьёз, и решил развеять заблуждения товарища. «Это был кукольный спектакль,» — сказал я. «Да, — согласился мой оппонент, — Но там только люди были — куклы, а Бог и ангелы — настоящие». Это заявление совершенно сбило меня с толку. Не сориентировавшись сразу, как безошибочно возразить, сказав, что это были актёры, я весьма неуклюже заметил: «У Него же там нос из папье-маше был…» «Да, — неожиданно согласился Саша Стрекозин, — Но всё равно было заметно, что Он — настоящий: по тому, как Он двигался… Он же двигался как настоящий». «Как настоящий КТО?» — совсем сильно удивился я, подумав, что мой собеседник станет утверждать, что имеет представление о том, как двигается настоящий Бог… «ОН — как настоящий,» — упрямо повторил Саша Стрекозин, сделав акцент на слове «Он». И тут я догадался, что под словом «настоящий» этот дурак подразумевает «живой», и, не видя принципиальной разницы между человеком и Богом, он на фоне людей-кукол воспринял живого актёра как Живого Бога. Я совсем растерялся и растерял все правильные слова и, вместо того чтобы говорить их, стал рассказывать про то, как делаются художественные фильмы и про то, как художники делают бездонный космос из чёрного бархата. И Саша Стрекозин, видимо, догадавшись, что я постепенно подвожу его к мысли о том, что нельзя верить тому, что бывает в телевизоре, сказал фразу, за которую я немедленно собрался заподозрить его в наглой, беззастенчивой и — главное — бесполезной лжи. Он сказал: «А я Его и живого видел…» Я, беседовавший всё это время с ним не глядя, продолжая попытки запихнуть в свой шкафчик толстый вязаный свитер, на этой фразе бросил свитер и повернулся к Саше лицом. «Где?» — громко и чётко спросил я у него. «Меня бабушка водила, — сказал он, — В один большой дом. Там везде картины, а впереди стоит Бог и поёт.» Если бы я тогда уже знал, что, когда удивляешься, надо садиться, я бы после этих его слов сел. «А как поёт Бог?» — спросил я, уже не зная, как относиться к этим странным словам: зная особенности бабушек, я вполне мог ожидать от какой-нибудь из них и личного знакомства с Богом или, по крайней мере, знания, где находится Его Дом. «Непонятно. — Коротко ответил удостоенный лицезрения Бога и добавил, изображая на груди крест, — А тут у Него медаль». Как я возненавидел этого ступидого бастада в этот момент: я уже готов был обрести в своём мире Бога, а этот непроходимый тупица, оказывается, не видит разницы между Богом и попом в церкви! «Это был поп!» — почти заорал я. «Поп — это попа,» — совершенно неожиданно завершил Саша Стрекозин и глупо захихикал. Именно после этого диалога я надолго возненавидел людей, смеющихся над примитивными звуковыми ассоциациями. И всё-таки я был доволен: космонавты не обманули нас с вами — Бога, действительно, нет. Радуясь очередному подтверждению древней истины, я вспомнил, откуда мне стало о ней известно: это был плакат на втором этаже детской поликлиники (которую тупицы вроде Саши Стрекозина неправильно называли больницей), на котором был нарисован улыбающийся космонавт в скафандре и написано: «Всю Вселенную прошли — нигде Бога не нашли».
Вопреки моим мрачным предположениям я продолжал летать, правда, это происходило только в большей половине мира. Это, как я заметил, называется «во сне» и считается ненастоящим. Если что-то происходило «во сне», то этому не придавалось никакого значения — как если бы вообще ничего не произошло — в то время как именно там и происходили самые замечательные вещи. А ещё, то, что действительно происходило «во сне» у меня, могло на все сто процентов отличаться от того, что происходило во сне у другого, даже — что особенно интересно — если происходило в том же самом месте и с теми же самыми людьми. Такая вариативность мира восхитила моё сознание и продолжает восхищать до сих пор: она означала, что, побывав во сне в одном и том же месте, я и некто можем после делиться друг с другом вариантами события. Это было невероятно интересно. Меньшая половина мира оказалась общей для всех и напичканной ограничениями типа законов физики и прочего. Вероятно, это было так, чтобы как-то связать индивидуальные миры и сделать возможным общение между «сонными» мирами разных людей. В общем мире летать, как выяснилось, вообще невозможно, в нём не водятся большие ящеры и светящиеся фиолетовые крысы, рядом со Ставрополем нет джунглей, а многократно посмотрев в одну и ту же точку, вы увидите почти всегда одно и то же. Общий мир оказался скучным и безрадостным. Поняв это, я очень полюбил спать, чтобы большую часть своего времени проводить в своём большом мире: выбирая между возможностью сопережить невзрачное событие с кем-то и способностью совсем одному стрелой влетать в грозовую тучу, я выбрал второе. Но осознание раздельности этих двух миров влияло на меня странным образом: стало случаться так, что я не помнил о снах в общем мире, а во снах забывал, что я нахожусь в мире своём, и ожидая гадостей от законов физики, сильно и приятно удивлялся, когда в последний момент они отказывали и я сквозь материю уходил от преследовавшей меня злой старухи со светом в руках.