ах — это запах, например, одеколона «Табак» или кофейных зёрен, вонь же — это вонь, и назвать её запахом я не мог. Мои слова вызвали странную реакцию со стороны мамы: она не пошла сразу смыть с себя эту гадость, а заревела и ревела несколько часов, жалуясь на меня в голос — сначала в пустоту, потом — подошедшему откуда-то папе. Cлово гримаса связано в моём мозгу с тех пор с жуткой косметической маской (оно на него, кстати, и похоже) и с искаженным многочасовым плачем лицом. Гримасы — это плохо. Те, кто корчит друг другу гримасы — дураки. Когда мама плакала, мне было от этого плохо. Но когда она делала эти жуткие дикие маски, мне тоже было плохо, и я пытался, как мог, объяснить ей это. Она не понимала, она говорила, чтобы я ушёл и не смотрел. Куда я мог уйти в домике, в котором мы втроём едва помещались? А на улицу она меня не пускала. А вот, например, чистить картошку мне было то хорошо, то плохо. В моём мире этих проблем не было. Нельзя сказать, что там вообще не было проблем, но там даже они были интересными. Но мой мир неуклонно исчезал, становился прозрачным и призрачным. Находясь в общем, действительном, к сожалению, мире, я уже почти ничего не знал о мире своём, совсем ещё недавно настоящем. Но самым плохим было то, что и об этом, общем мире, я, как оказалось, тоже знал очень мало: я же не собирался в нём жить, меня лишили моего, знакомого мне мира помимо моей воли. Чтобы жить здесь, надо было учиться. Поэтому я скоро пойду в школу.
Вторая часть
Детский сад закончился. Мне выдали красную папку с золотой надписью: «За детство счастливое наше спасибо, родная страна!» В папке лежала фотография всей группы, разглядывая которую я всегда нервничал. В центре фотографии была ты, моя Анима… Я никогда больше тебя не увижу. В верхней части фото, возвышаясь над всеми нами, находился ряд лживых лиц существа-воспитателя. В центре этого ряда громоздилась жирная туша заведующей. Их я, к счастью, тоже никогда больше не увижу. Все мальчики на этой фотографии были одеты одинаково — на нас были белые рубашки, чёрные галстуки и чёрные жилеты. Хотя на самом деле жилеты были тёмнозелёные: фотография была чёрно-белая. Девочки же были одеты свободно — кто как хотел; это в очередной раз напоминало мне о различии между нами, о моей бесполезности в этом чужом мире, в котором я должен был жить против своей воли: я непричастен к делу продолжения рода, я потенциальный убийца — многие взрослые так и говорили любому мальчику, который плакал или боялся чего-то: «Ты будущий солдат!» Я не хотел быть солдатом. Я хотел быть архитектором или писателем. Или дворником, на худой конец: это же так здорово — ходить с метлой ранним-ранним утром, когда воздух ещё прозрачный и чистый, когда поют птицы и — самое главное — когда на улице нет людей.
Моим родителям дали новую квартиру. Квартира была большая и светлая. Моей главной радостью было появление у меня собственной комнаты и собственного письменного стола. Я был рад постоянно бегать на пятый этаж и обратно, но одно обстоятельство меня озадачивало: у дома, в котором была квартира, не было двора. Как же я буду гулять? На улицу меня одного не выпускают, а у мамы и папы бывает слишком мало времени, чтобы гулять со мной. Я очень волновался по этому поводу, и разрешились мои волнения весьма неожиданным образом: мама позвала меня в большую комнату и сказала: «Иди погуляй во двор. Что ты всё время дома сидишь?» «В какой двор?» — не понял я. «В этот, — кивнула мама в окно, — Заодно и с ребятами познакомься». «Здесь нет двора», — сказал я, не понимая, о чём говорит мама. Мама и папа, тоже слышавший этот разговор, засмеялись и наперебой стали мне объяснять, что двор есть, просто он не обнесён забором. «А где же граница этого двора?» — решил уточнить я на всякий случай. «Господи, — вздохнула мама от моей непонятливости, — Ну, зачем тебе граница?» «Чтобы не выйти на улицу», — объяснил я. Мама открыла было рот, но папа перебил её, сказав: «А ты просто не выходи на улицу. Улица-то здесь такая же. Или, что такое улица, ты тоже не понимаешь?» «Понимаю. — ответил я, — А как мне знакомиться с ребятами?» «Ну, просто подойди к кому-нибудь и представься. А потом спроси, как его зовут. Неужели это так сложно?» Я кивнул, дав понять, что усвоил инструкции, и побежал во двор.
В неправильном дворе я сразу подошёл к мальчику своего возраста и начал знакомиться.
— Меня зовут Давид, — сказал я, — А тебя?
— Меня Виталик, — сказал он, — Ты любишь играть в песочнице?
Я никогда не играл в песочнице и поэтому не знал, люблю ли я это делать, но опасаясь, что если мой ответ не будет утвердительным, мальчик Виталик не захочет со мной общаться и мне придётся знакомиться ещё с кем-то, я ответил:
— Люблю.
— Ну, пойдём, — сказал он, — На, — и протянул мне один из двух пластмассовых совочков, бывших у него в руках.
В песочнице Виталик сразу стал насыпать сырой песок в небольшое ведёрко, утрамбовывать его совочком и высыпать после этого обратно. Иногда песок ложился неровной кучей, а иногда принимал форму перевёрнутого ведёрка. Свой сизифов труд Виталик сопровождал заклинанием:
— Паска, паска, делайся! Если ты не сделаешься, я тебя убью…
Наблюдая за ним какое-то время молча, я заскучал и спросил:
— А мне что делать?
— Играться, — удивился Виталик, — Ты же сказал, что любишь в песочнице играть?
Я вернул ему совочек и сказал, что, мол, спасибо, я ещё тут похожу пока, посмотрю, а в песочнице я потом поиграю.
Из подъезда дома, стоявшего напротив нашего нового, появился ещё один мальчик — чуть младше меня, с фанерной штукой, напоминающей автомобильный руль. Поозиравшись по сторонам, махнув рукой копавшемуся в песке Виталику, мальчик подошёл ко мне и сказал:
— Тебя как зовут? Меня Колечка.
— Меня Давид, — ответил я.
— А тебе какая тачка больше нвавится? — спросил он.
Я подумал и ответил:
— Двухколёсная. Потому что, когда с одним колесом, равновесие очень трудно держать.
— Я не пво велосипед гововю, я пво машину.
Я тоже говорил не про велосипед, но не счёл нужным уточнять предмет своего ответа, т. к. понял, что имеет в виду Колечка. Он имел в виду автомобиль.
— Автобус, — ответил я, — Только лучше междугородний: там кресла удобнее.
— А мне жигулёнок, — сообщил Колечка, глядя на меня, как мне показалось, с чувством умственного превосходства. Тому, надо сказать, были причины, потому что я не знал, что такое упомянутый им «жигулёнок», а единственная ассоциация с любимым папой жигулёвским пивом ничего не объясняла, т. к. — при чём тут автомобили?
— А что это — жигулёнок? — спросил я.
— Тачка такая, — ответил Колечка и добавил, — Давай игвать.
— Давай, — сказал я, — а во что?
— В тачанки, — ответил Колечка и, отвернувшись от меня, выставил перед собой фанерный руль, издал губами звук близкий к жужжанию и куда-то быстро пошёл. Я догнал его.
— А как играют в тачанки? — спросил я, заинтригованный: у меня перед глазами встала красавица-тачанка из краеведческого музея — дуги рессор, кованые колёса и внушающий уважение пулемётный ствол в кожухе радиатора… А на втором этаже — тропические бабочки…
— Ну, пвосто едешь и всё, — с готовностью пояснил мне Колечка, — Возьми палку — вуль будет.
Я немедленно обругал себя за тупость: как можно было после «тачки» не понять сразу, что и под «тачанкой» имеется в виду то же самое! Я поднял с земли какую-то палку и попробовал, жужжа и идя вперёд рядом с новым своим знакомым, представлять, что еду в машине; получилось легко, но отчего-то я смог представить себя лишь на заднем сидении и с газетой, а не рулём в руках. Да и процесс ходьбы не вязался с этим представлением: логичнее было бы просто удобно где-нибудь сесть. «И не представлять, что где-то едешь, — завершил я свою мысль, — Ничего интересного в этом нет». Я бросил палку и, кивнув новым знакомым, пошёл домой. Раньше я играл во дворе. Играл один. Вокруг меня был забор. Рядом не было никого, кроме червяков, жуков и кузнечиков. Этим двор принципиально отличался от детского сада — двор был цитаделью моего мира в мире людей, в общем мире. Новый двор был открыт общему миру, слит с ним в одно целое. В новом дворе были другие люди. Само их наличие предполагало, что с ними надо играть, но я не мог понять их игр, не мог сочувствовать их удовольствиям. Я шёл домой с ощущением серьёзной потери.
— Что ты так мало погулял? — спросила мама.
Я пожал плечами и вошёл в свою комнату… В свою комнату… В свою. И подумал: «Вот где теперь будет моя цитадель. Мой дом и мой мир». «Даже лучше, чем двор, — подумал я, — Даже лучше». И, взяв с полки «Гекльберри Финна», лёг на диван.
Учительница была старая и некрасивая. На голове у неё была огромная копна синтетически белых волос, а на помятых некрасивых пальцах очень плотно были надеты тяжёлые и некрасивые золотые кольца с красными камнями. Все мальчики были одеты в тёмные сине-фиолетовые костюмы с узкими погонами и алюминиевыми пуговицами. Все девочки были одеты, как горничные: в скромные коричневые платьица и белые фартуки. Почти у всех с собой были ранцы, а тем, у кого были портфели, было строго настрого указано или купить ранцы или переделать в них портфели — якобы, для сохранения правильной осанки. Парты стояли тремя рядами. Собственно, это были не парты, которые я видел в мультиках и на картинках, а грубые сборные столы из древесно-стружечной плиты. На стене, к которой были обращены взгляды всех нас, сидящих за этими столами, висела классная доска. Доска тоже была не такая, как на картинках, — не чёрная, а светло-голубая с белёсыми разводами. Она была сделана из линолеума и, как потом выяснилось, писать на ней было очень трудно — для того, чтобы мел не скользил, доску приходилось мыть сахаром. Сахар должны были приносить родители учеников и учениц. Учениками и ученицами назывались мы — сидящие за столами-партами и одетые одинаково. По радио часто играла песня про девочку Наташу, которая стала «первоклашкой», о чём, будто, узнала вся страна. Про страну была полная чушь, конечно: не думаю, что даже тех первоклассников, которых показывали по телевизору с большим колокольчиком, запоминало так уж много людей. А слово «первоклашка» меня бесило: в нём чувствовалось какое-то пренебрежение. Я предпочитал слова «первоклассник» и «первоклассница»: они звучали серьёзнее и сразу было понятно, о человеке какого пола идёт речь. О значении же пола я узнал случайно и в два этапа. Сначала сосед Мишка отвёл меня в сторону во время игр в новом беззаборном дворе и по большому секрету, крайне невразумительно объяснил, что он узнал какое-то новое слово (в его устах это слово звучало как «юбанца»), которое означает «девчонка суёт писюн мальчишкь». Последний звук был произнесён невнятно. «МальчишкИ» или «мальчишкЕ», — спросил я. Мишка не понял вопроса и повторил так же невнятно. Спрашивать же его о падежах было бесполезно, потому что, как я заметил, кроме меня и моего папы, никто в мире не знал, что это такое. Тогда я спросил: «Куда она его суёт?» «Писюн, — ответил Мишка и осмотрелся по сторонам, — Только это никому нельзя говорить: это секретное слово». Я опять ничего не понял и спросил: «А зачем она его куда-то суёт?» «Тогда течёт малафья», — с готовностью объяснил Мишка. «Что течёт?» — продолжал уточнять я. «Малафья. Бе