ав, сила на моей стороне и я даже не буду утруждать себя подбором аргументов, а просто заткну тебе рот». Постепенно в школе выявились и другие недостатки. Прежде всего, взрослые, работавшие в школе, не уважали меня как личность, моё слово было для них пустым местом. Выяснилось это случайно. Я быстро шёл по школьному коридору, когда дорогу мне загородил восьмиклассник с красной повязкой дежурного по школе на рукаве. «Стой! — Сказал он мне, — Почему у тебя галстук не по-правилам завязан?» Дело в том, что я завязывал пионерский красный треугольный галстук не так, как это было положено делать, а тем же узлом, которым привык завязывать обычные галстуки, которые надевал к вечернему костюму, в котором ходил на всякие концерты и спектакли в театр или филармонию или с родителями в гости к их знакомым. «Твоё-то какое дело?» — спросил я у восьмиклассника и пошёл дальше. «Стой, сука! — сказал восьмиклассник, — Ты что, не видишь, что я дежурный?» Слово «дежурный» он произнёс как «человек, только что доказавший великую теорему Ферма». «Ну, и дежурь себе», — сказал я. «Да ты падла…» — сказал, восьмиклассник, схватил меня за галстук и сильно дёрнул. Галстук порвался. «Ты как со мной разговариваешь?!» — продолжал возмущаться восьмиклассник, а я обалдел от удивления: он порвал мой галстук и ещё возмущается! Я схватил его рукав. Хватка у меня была цепкая и отцепить меня было достаточно сложно. «Пойдём к директору», — сказал я восьмикласснику. Он тряхнул рукой, потом резко повернулся на месте, так что я описал ногами дугу в воздухе и ударился коленками об пол. Но я не отпустил его рукава, я сразу вскочил и повторил своё требование. «Ну, пошли, пошли!..» — сказал он, и мы пошли в кабинет директора. «Что он натворил?» — спросил директор у восьмиклассника. «По коридору бегал», — ответил тот, и у меня перехватило дыхание: как же так? меня пытаются выставить виноватым?! Директор повернулся ко мне: «Разве не ясно было сказано всем, что по школе бегать нельзя?» Я понял, что если я начну отрицать то, в чём меня обвиняют, на меня начнут орать и не дадут сказать, в чём, собственно, дело. Поэтому я сразу перешёл к делу. «Он испортил мою собственность и я требую возмещения материального ущерба!» — сказал я. Директор подвигал бровями, а я, не давая никому опомниться, сказал: «Он порвал мой пионерский галстук — пусть заплатит мне рубль двадцать, чтобы я имел возможность купить себе новый». «А он бежал! — громко, с неприятными модуляциями в голосе сказал восьмиклассник. — Я его за галстук поймал, а он порвался». Директор смотрел на меня: «Ты сам виноват. Носятся, как угорелые, глаза вылупят, а потом ещё возмущаются действиями дежурных», — сказал он. «Я не бежал, — сказал я чётко и медленно, делая логическое ударение на каждом слове, — Но, даже если бы я бежал, никто не имеет права меня хватать. Я — неприкосновенен. А галстук — это моя собственность. Чужую собственность необходимо уважать. Неуважение к чужой собственности должно наказываться. Он должен возместить мне ущерб». «Ишь ты, умный какой… — сказал директор, — Он — старший и дежурный. А ты кто такой? Почему это я должен тебе верить? Иди на урок». «Вы не заставите его возместить мне убытки?» — удивился я. «Ой, ну какие там убытки… — директор улыбался, — Всё. Давайте оба на уроки. Некогда мне тут с вами». В этот же день меня вызвала классная руководительница. Она преподавала немецкий язык, а я учил английский, поэтому видел её редко. Я подумал, что она узнала о случившемся и, связавшись с классным руководителем того класса, где учился этот самый восьмиклассник, решила восстановить справедливость. Я вошёл в её кабинет. «Здравствуйте, Лидия Григорьевна», — сказал я. «Здравствуй, Давид, — сказала она, — И как ты мне объяснишь твои слова о том, что пионерский галстук стоит рубль двадцать?» Я смотрел на неё, как будто бы она говорила по-немецки: я совершенно не понимал, что она имеет в виду. «Он же… это… рубль двадцать и стоит, — сказал я, — А что?» «Красный галстук, — сказала она назидательным тоном, — Это часть нашего знамени. Он символизирует кровь павших за свободу нашей Родины. Он бесценен. А ты говоришь, что он стоит рубль двадцать… Нехорошо это, не по-пионерски». Я готов был решить, что мне это всё снится, и потрогал себя за брюки (последнее время во снах на мне никогда не было брюк и трусов). Брюки оказались на месте. Дело в том, что среди моих сверстников бродила тогда дурацкая загадка о цене пионерского галстука, заключавшаяся в том, что тебя спрашивали об оной, а когда ты давал ответ, с гоготом заявляли, что это неправильно, потому что галстук бесценен. Я всегда презрительно усмехался на это и, зная прекрасно отгадку, всё равно заявлял, что галстук стоит рубль двадцать, так как не видел смысла в этой дурацкой детской демагогии: что бы он там ни символизировал, чтобы он у тебя появился, надо достать из кармана деньги и отдать их продавцу. Вот. Услышать же подобный бред от взрослого человека я никак не ожидал. «Что же, — спросил я, — Если галстук бесценен, получается, что этот козёл теперь всю жизнь на меня работать должен?» «Ты зря дерзишь, — сказала Лидия Григорьевна, хотя у меня и в мыслях не было дерзить, — Ему вынесут порицание на комсомольском собрании». «Ага, — сказал я, — Он после этого продолжит хулиганить, а деньги на галстук всё равно придётся выкладывать моим родителям, так?» Лидия Григорьевна вздохнула. «В конце концов, — сказала она, — Если ты не уберёг свой галстук…» («Ага, — подумал я, — Я ещё и виноватым выхожу!») «Если ты не уберёг свой галстук, — продолжала она, — останься денёк без карманных денег и купи себе новый». «Не понял», — сказал я, потому что действительно не понял, о чём она говорит. «Ну, не трать один день те деньги, что тебе родители дают, на всякие сладости, а купи себе на них новый галстук». Я смотрел на неё, как на человека с другой планеты. «Мне не дают никаких денег, — сказал я, — Только иногда по воскресеньям дают десять копеек, чтобы я купил себе щербет или сходил в кино». Потом немного помолчал, представляя, сколько всего можно было бы купить на целый рубль, если бы он у меня был, и добавил: «А рубль — это очень много». «Нехорошо обманывать старших, — покачала головой классная и, не давая мне возразить, возмутиться, указала мне на дверь, — Иди на урок». Я пошёл на урок, думая по дороге, что зря я обрадовался переходу в четвёртый класс: мир остался тот же — общий, чужой, не мой мир, — дерьмо.
В моём мире было очень пусто. Кроме меня в нём совсем никого не было. Я попробовал слепить из пластилина кого-нибудь, кто мог бы быть моим другом. Однако, увидев следы пластилина на одежде, мама выбросила его в мусорное ведро. Мне было очень странно и почти больно смотреть, как материал, в котором столь материально воплощались мои фантазии, лежит в мусорном ведре, приравниваясь таким образом к гниющим остаткам пищевых продуктов и строительному мусору. Это было похоже на настоящее убийство сказочного героя. Я попытался приносить домой коряги и камни, чтобы из них сделать существ, которые населили бы мир моей комнаты. Мама выбросила их всех, хотя я уже успел дать им имена, придумать биографии и даже нарисовать свидетельства о рождении. Она сказала, что не потерпит в доме грязи. Я сказал: «Я же всё это делаю в своей комнате…» Она сказала: «Что? У тебя нет ничего своего. Ни-че-го. Понял? Даже та одежда, что на тебе, тебе не принадлежит». «Даже трусы?» — спросил я. «Да, даже трусы. Потому что ты сам не зарабатываешь денег. Поэтому у тебя нет ничего и ты не имеешь права ничего решать в этом доме». Эта мамина тирада очень сильно меня напугала: я лишался последней цитадели в этом неприятном враждебном мире. Я оказывался голым и беззащитным перед четырьмя миллиардами неправильных людей. «Ладно, — подумал я, — Может быть, папа считает иначе…» Через несколько дней папа вошёл в мою комнату и спросил: «Почему тетради лежат не на месте?» «У них тут место», — сказал я. «Нет, — сказал папа, — Их место — в правом среднем ящике письменного стола». «Папа, — сказал я, — позволь мне самому определять место для моих вещей». «Нет, — сказал папа, — Ты в этом доме пока ещё права голоса не имеешь. Сейчас мы с тобой вместе определим место для каждой вещи, и после этого ты будешь каждый раз, попользовавшись той или иной вещью, класть её на место». «Постой, — сказал я, — А если я пользуюсь какой-то вещью достаточно долго?» «Что значит долго? — спросил папа. — Ты же не можешь пользоваться чем-то долго непрерывно. Поэтому, сделав что-то с чем-то, положи это что-то на место — до следующего раза. Понял?» «Нет», — ответил я. «Чего же ты не понял?» — спросил папа. «Я не понял, какое тебе дело до порядка в моей комнате? Моими вещами не пользуется никто, кроме меня — разве это не повод позволить мне самому определять место для них?» «Нет, — сказал папа, — потому что ты ещё недостаточно опытен и мы должны тебя научить, как жить правильно». «То есть ты просто хочешь сказать, — сказал я, — что я глупее тебя?» «Естественно», — подтвердил папа. «А как ты можешь мне это доказать?» — спросил я. Мама, слушавшая весь этот разговор молча, на этом месте не выдержала и сказала: «Сейчас я тебе ремня дам — вот и все доказательства!» «Подожди, — сказал папа, — Можно иначе». И, обратившись ко мне, спросил: «Сыграем в шахматы?» Мы сыграли, и я, понятное дело, проиграл. Вечером того же дня в мою комнату было противно войти: она была похожа на музей или морг. Это было очень плохо. Заходя теперь в свою комнату или просто вспоминая о ней, я испытывал очень неприятные ощущения: мне виделся человек с очень правильным лицом и с отвёрткой в руке, он выкручивал болты из моих висков, а потом засовывал в получившиеся отверстия тонкий и длинный надфиль и двигал им внутри моей головы. А иногда он связывал мне за спиной руки пластмассовой прыгалкой и начинал убирать пинцетом с книжных полок последние пылинки. Я терпел несколько дней, после чего попытался навести в комнате свой порядок. Тогда папа взял всё, что, по его мнению, лежало не на месте, и выбросил в мусорное ведро. Это было похоже на удары с размаху по груди небольшим тяжёлым железным молотком. Я кричал. Папа выбросил тогда почти всё, что мне было дорого, нужно, интересно, почти всё, что связывало меня с общим миром. Выносить мусорное ведро было моей обязанностью. Я сам был вынужден вытряхивать из него в вонючий мерзкий контейнер то, что делало меня мной, предметы, которые были продолжениями моего ума и моего тела, мои некрепкие корни, удерживавшие меня в мире других людей. Что мне было делать? Я стал рисовать. Я рисовал города, комнаты, людей и других существ. И я стал жить в этих рисунках. Замечательно, что в качестве городского общественного транспорта в моих городах использовались бронетранстпортёры, а все жители были вооружены. Я знал, что никто не посмеет сунуться в мои города со своими порядками. Однажды я перепутал альбомы и сдал альбом с моим миром учительнице рисования — вместо учебного своего альбома. Она вернула его мне на следующий день. На каждом рисунке стояли нарисованная красной пастой пятёрка и роспись учительницы. Я был взбешён. «Какого чёрта?! — орал я на учительницу, — Кто Вас просил?!» «Я же поставила тебе пятёрки, — недоумевала она, — Чем ты недоволен?» «Кому нужны Ваши дурацкие оценки?! — я махал перед её лицом уничтоженным ею миром, — Вы испортили мои рисунки! Как Вы посмели? У Вас есть хоть какое-то представление