В сумке Финетты драгоценный подарок: пара башмаков. Из Борьеса прислали мне также козью шкуру, скроенную стариком Поплатятся, связку свечей, сыры из козьего молока, смоквы, жареные каштаны и толстенную колбасу, именуемую у нас «конец света». Для приличия я долго отказывался, даже сердился, не решаясь принять дары, за которые не мог отблагодарить, как у нас положено.
А после того мы стояли в трех шагах друг от друга, окидывая рассеянным взглядом обгоревшие стены Граваса. И вдруг Финетта спросила, помню ли я о дне девятого сентября.
В этот день бывает ярмарка в Шамбориго, но уже с первого сентября начинается оживление: звеня колокольцами и бубенчиками, спускаются из Вильфора и Пон-де-Монвера стада, а за день до ярмарки и накануне ее едут, едут телеги, двуколки, шарабаны, дилижансы. Приезжали в Гравас из Колле-де-Деза два рыжих великана — двоюродные братья отца, из Вальмаля приезжало все семейство Вержезов, старик Спасигосподи, старейший в семье Шамасов, дядюшка Липучий Вар с Волчьего хутора, что стоит на склоне Лозера, а с ним его шурин Фоссат, лесоруб из Гурдузы, все Рьеторы и Планы из Доннареля, вместе с дедом, добродушным стариком Всеедино, дядюшка Ларгье из Корньяра и даже дальний наш родственник Построим, которому, собственно говоря, нечего было делать на ярмарке — ведь он работал каменщиком около Конкуля, — но ему хотелось повидаться с родней, съезжавшейся сюда, да и как пропустить, кричал он, случай хоть раз в году вымыться хорошенько, приодеться и проехаться па бойкой лошадке в родные места, на людей посмотреть и себя показать. Отец радовался, что в его Гравасе целых две недели народу труба нетолчёная. Тут были и козопасы, и хлеборобы, прасолы, торговавшие свиньями, скотские лекари, холостившие баранов, но были тут к умельцы в разных промыслах: чесальщики шерсти, шерстобиты и ткачи, купцы, торгующие скобяным товаром, сукнами и шелками, мастера, изготовлявшие деревянные башмаки, дубильщики кожи и башмачники, — целый год люди откладывали до девятого сентября всякие важные дела; ведь тут можно было произвести крупные покупки, заключить контракты, вырвать себе больной зуб, выковать в кузнице подковы, заверить у нотариуса документы, — все это делалось в Шамбориго в дни ярмарки, а наш Гравас стоял на Регордане, то есть на Большой королевской дороге, у подножия Лозерских гор всего в каких-нибудь пол-лье от Шамбориго.
Уже с утра на ярмарке кишел народ и кипела торговля, и порой, если опа шла очень бойко, приезжие задерживались там до самого вечера, так что вместо полдня обед подавали в сумерки, и никогда я не видел, чтобы у людей так разыгрывался аппетит, как у наших родственников, свойственников, друзей и приятелей, когда они, покончив со всеми делами, садились за наш длинный стол, который еще раздвигали с обоих концов.
Отец угощал гостом прошлогодним вином, знатоки, отведав, говорили свое слово, потом судили-рядили, хорош ли будет в нынешнем году урожай, — виноград только что поспевал в ту пору. Пока женщины хлопотали, сновали от хлебного ларя к очагу, от бочки с солониной к столу, мужчины — горцы и жители долин — толковали о земле, о погоде, о солнце, о дождях, подсчитывали, что они по милости господней заработали силой своих мозолистых рук или смекалкой, все подводили итоги двенадцатимесячного труда, ибо у нас год считался от ярмарки до ярмарки.
Поев как следует, Спасигосподи, старейшина семейства Шамасов, в молодости воевавший вместе с моим крестным Самуилом Ребулем под городом Алесом, отодвигал свой стул, — а сидел он в конце стола на почетном месте, напротив хозяина дома, — и, откинувшись назад, складывал руки на животе и восклицал как то полагалось по правилам учтивости:
— Накормили всю ораву на славу!
В застольной беседе сотрапезники узнавали обо всех событиях за год, радостных и печальных: о крестинах, женитьбе, похоронах, сражениях, о моровой язве в далеких краях. Шли тут суды да пересуды, толки, споры, и потому засиживались за столом чуть ли не до зари. То был единственный день в году, когда никто не отсылал детей спать, и, пока сон не сваливал их, они оставались в горнице и могли видеть, как гуртовщик Дариус Маргелан и кузнец Бельгреск, огромный детина из Пои-де-Растеля, играют в «чья возьмет», как они, заложив руки за спину, крепко упершись сильными ногами в пол, прижимались друг к другу лбами, и каждый старался оттолкнуть противника; при желании мы могли также (в который раз?) послушать воспоминания о походах герцога де Рогана и неизменно следовавший да такими рассказами спор между стариком Спасигосподи и его другом, а моим крестным отцом Поплатятся…
— «Исполни их лица бесчестием»… — тихонько промолвила Финетта.
Мы подошли с ней к порогу большой пашей горницы, где гулял ветер, врываясь через зияющие проемы дверей и окон, — опустевшей горницы, где стоял лишь длинный стол, которого не уничтожили ни сабли, ни огонь.
И еще Финетта сказала:
— Тебе удобнее было бы у нас, в Борьесе. Отдохнул бы несколько дней, перед тем как уйдешь в горы…
Я не умел объяснить ей, почему мне необходимо было побыть среди развалин родного дома, но она поняла и сказала чуть слышно:
— Мы спали вот там, наверху, мы с сестрой Катрин и с матушкой, а брата Авеля положили вместе с тобой в том домике, где вы шелковичных червей разводите.
Под ногами у нас была зола от сгоревших досок потолка, но толстые потолочные балки из каштанового дерева выдержали испытание огнем и только почернели сверху. Финетта прошептала:
— Не все им удается разрушить. Кое-что уцелело!..
Обычно Финетта, Катрин и мать их приходили к нам из своего Борьеса по крайней мере за неделю до ярмарки, помочь моей матери все приготовить к этим дням; они оставались, чтобы вместе с нею все прибрать, а если к тому времени у нас поспевал виноград, помогали нам собрать его, а потом мы шли к ним в Борьес и работали на их винограднике.
Сомнение закралось мне в душу: зачем тратить время, рассказывая о былых радостях, когда мне так много надо написать важного и так мало времени у меня остается? Но вот уже шестой год сентябрь проходит без ярмарки, и мне, все яснее становится, что я никогда больше не увижу подобных дней и что Севенны утратят даже воспоминание о них, если только не погибнут преследователи дорогого нашего малого края. Вот и рассеиваются сомнения: не зря я трачу слова, когда хочу запечатлеть следы счастливого прошлого, — как видно, меня вдохновил на это всевышний.
Мы с Финеттой прошли через двор, где когда-то привязывали по три — по четыре мула к одному кольцу — так много съезжалось к нам гостей, что для и к мулов и лошадей не хватало места в конюшнях. У порога сушила мы остановились.
— Они, верно, не поджигали сушило.
— Поджигали, Финетта, да ведь огонь для него не страшен.
Солнце высоко стояло в небе, заливая своим светом долину Люэка. Не скоро оно спрячется за гору Кудулу, думал я, ему еще надо пройти долгий путь, такой же, какой оно совершило с того мгновения, как поднялось из-за вершины Диеса.
— Ну, пора мне домой.
— Еще успеешь. Погоди!
Финетта указала на солнышко.
— Ему-то легко будет под гору спускаться, а мне ведь в гору идти.
Прощаясь, мы всегда говорили о солнце, о погоде, об обратной дороге, но в этот раз Финетта все мешкала, не уходила, поглядывала на небо, вытирая по привычке руки передником. Мимо нас проносились ласточки, и Финетта сказала, что суетятся они, верно, к дождю, а я заметил, что они больше не хотят жить во всегдашнем своем гнезде над оконцем сушила, которое мой прадед некогда укрепил, прибив под ним дощечку. Финетта, конечно, могла бы добавить, какая это нехорошая примета, но она ничего не сказала. А я про себя думал, что птицы первыми почуяли смерть, так же как пчелы, избегающие теперь кудрявую липу казненного Писца.
Некоторое время смотрели мы на ласточек, стоя в тени у сушила. Потом Финетта вздохнула и спросила, не хочу ли я что-нибудь передать своей матушке.
— Финетта, мне надо сказать тебе кое-что важное.
И тогда я впервые увидел, какие у нее глаза. Да, да я не Знал, что они такие голубые и такие огромные. Ведь не в обычае у людей смотреть друг другу в глаза: так делают лишь в пылу ссоры, бросая вызов противнику. Чужие глаза, что чужая дверь, — зря перед ней не останавливайся. А я вот остановился, заглянул в глаза Финетты и, раскинув руки, в испуге ухватился за дверной косяк, — как бы не втянула меня рта голубизна. Удивительный страх нагнали на меня глаза Финетты. Цвет у них серовато-голубой, какой часто бывает у жителей нашего края, но они показались мне просто огромными. Даже странно, что такие большие глаза могут быть у такой крохотулечки, — ведь она такая маленькая, что однажды, когда мы, переправившись вброд через речку, обсыхали на травке, шалунья взяла и засунула обе свои ножки в мой деревянный башмак.
Итак, мы смотрели в глаза друг другу, и, чтобы мне лучше было смотреть, я склонил голову к плечу и увидел, как в зеркале, что и она точно так же склонила головку. Как зачарованные, замерли мы, исчез весь мир, — были только глаза Финетты: не видел я больше ни ласточек, ни развалин, ни жаркого августовского солнца, — были только ее глаза, и я утонул в их беспредельной голубизне.
— Присядь, Финетта… Нам надо поговорить…
Как трудно было оторвать взгляд от этих глаз, даже сердце защемило. Мы сели на гранитный приступок у двери.
И тут я открылся ей, что мне дано повеление доверить тайнику, оказавшемуся в этих старых камнях, повесть о жизни своей, а затем уйти в горы и отдать саму жизнь делу господню, и точно так же по воле всевышнего я должен посвятить в свою тайну лишь ее одну.
Мы поднялись по лестнице, отворили низкую дверь. Осторожно ступая по решеткам, истершимся за многие годы, прокопченным в дыму костров, мы подошли к стене, и я показал Финетте тайник. Она засыпала меня вопросами и наконец поверила, что ежели кто и захотел бы достать оттуда мои рукописания, то сделать это мог бы лишь одним способом: разобрав сушило камень за камнем.