В письмах Брамса, относящихся к этому времени, нередко чувствуется известная угнетенность, растущее недовольство. Годы проходят, и у него возникает ощущение, что он ни на шаг не продвинулся вперед. В Гамбурге он остается чужаком, в чем, пожалуй, повинны провинциальная черствость и недоброжелательность земляков. Работа в Детмольде, несмотря на то что занимает лишь три зимних месяца в году, становится ему в тягость, и он отказывается от места. Наконец осенью 1862 года он решается на авантюру: предпринимает поездку в Вену, то есть в края, в его понимании, самые отдаленные, — на противоположный полюс немецкого музыкального ареала Сейчас нам эта поездка представляется поступком чисто инстинктивным. Брамс незамедлительно вступил в контакт с музыкальными кругами, задающими тон, и вызвал живейший интерес к своей музыке у ведущих музыкантов. Он завязывает дружеские отношения, появляется на эстраде как пианист, с успехом добивается исполнения своих сочинений, и, кроме того — что оказывается едва ли не главным, — он очарован Веной, красотой города и его окрестностей, дружеской непринужденностью, характерной для его жизни, дешевизной ресторанов и кафе и огромной, несомненно врожденной, музыкальностью народа, всегда готового слушать и воспринимать музыку, ставшую для него, в силу воздействия вековых традиций, естественной потребностью. Пройдет немного времени, и Брамс познакомится с теневыми сторонами венского характера — со свойственным венцам ощутимым недостатком серьезности и упорства в работе, известной переменчивостью и ненадежностью их симпатий и восторгов. Но, несмотря на то что ему случалось и разочаровываться в Вене, любовь его к ней осталась неизменной. И Вена до конца его дней — за вычетом лишь одного более или менее продолжительного перерыва — стала резиденцией композитора. В данном случае первое впечатление явилось воистину решающим. Брамс (в ноябре 1862 года) пишет Юлиусу Отто Гримму: «Такие вот дела! Я устроился, я живу здесь, в десяти шагах от Пратера[24], и могу пить свое вино там, где пивал его Бетховен. К тому же здесь весело и так хорошо, что лучше, пожалуй, и быть не может. Правда, бродить по Шварцвальду с дамой, как ты, — это, пожалуй, не только веселее, но и вообще гораздо лучше!» Родителям же он сообщает о своем первом концерте, который ему удалось дать благодаря хлопотам венских друзей: «Вчера я испытал огромную радость, мой концерт прошел совершенно великолепно, куда лучше, чем я ожидал. После квартета [фортепианный квартет ля мажор. —Авт.], принятого весьма благосклонно, я имел чрезвычайный успех и как пианист. Каждый номер вознаграждался богатейшими аплодисментами, в зале чувствовался настоящий энтузиазм. Я играл совершенно свободно, как будто я сижу дома перед друзьями; впрочем, перед этой публикой и волнуешься совсем иначе, чем перед нашей. Ах, видели бы вы это внимание, видели и слышали бы вы эти аплодисменты! Я очень доволен этим концертом».
Брамс наслаждается в Вене неограниченной свободой праздношатающегося туриста — и ждет решения куда более важного для него дела в Гамбурге. Ф. В. Грунд[25], долгие годы дирижировавший гамбургскими филармоническими концертами, собрался уйти на пенсию. Брамс рассчитывает стать его преемником и просит гамбургских друзей предпринять в его отсутствие необходимые шаги. Тем горше было его разочарование, когда он узнал, что его обошли и дирижером филармонических концертов назначен его друг, певец Юлиус Штокгаузен[26]. Этого оскорбления он не мог забыть никогда. Вообще одной из трагических черт его глубокой натуры было неумение прощать, неумение забывать. Свое ожесточение он без обиняков высказал в письме Кларе Шуман (Вена, 19 ноября 1862 года): «Для меня это событие куда печальнее, чем ты полагаешь и, вероятно, можешь понять. Я вообще человек несколько старомодный, что выражается также и в том, что я вовсе не космополит и, как к матери, привязан к своему родному городу… И вот является этот враждебный друг [Аве-Лаллемант[27], видимо, сыгравший в этой истории весьма двусмысленную роль. — Авт.] и выгоняет меня — навсегда. Как редко все же удается таким, как мы, найти постоянное место, и как хотелось бы мне найти его в родном городе. А здесь, где вроде бы все прекрасно и все меня радует, я все же чувствую себя чужим и, наверное, всегда буду это чувствовать и не найду покоя. И если бы мне и здесь не на что было надеяться, то где обрести эту надежду? Конечно же там, где я хотел бы и мог ее обрести. Ты сама все это пережила на примере своего мужа и вообще знаешь, что охотнее всего нас просто бросили бы и пустили скитаться в одиночку в этой пустыне. Но человек все же хочет пустить где-то корни и добиться того, что делает жизнь настоящей жизнью; он страшится одиночества. Деятельность в волнующем единении с другими, в живом общении, семейное счастье — найдется ли где столь нечеловечный человек, который не тосковал бы об этом?»
Клаус Грот[28], нижненемецкий поэт — Брамс положил на музыку немало его стихов и был с ним дружен, — рассказывает в своих «Воспоминаниях о Иоганнесе Брамсе» об одном примечательном эпизоде, случившемся много лет спустя, на торжественном банкете в честь 50-летия Гамбургского филармонического общества, где Грот присутствовал, будучи соседом Брамса по столу. На состоявшемся перед тем торжественном концерте была исполнена Вторая симфония Брамса под его собственным управлением. И теперь некий оратор позволил себе утверждать, что-де судьба этого великого сына Гамбурга опровергает афоризм «Nemo propheta in Patria»[29]. И тогда, в совершеннейшей ярости, Брамс прошептал соседу: «И это они пытаются доказать на моем примере! Два раза освобождалось место директора филармонических концертов, и оба раза они приглашали чужака, а меня обходили! Выбрали бы в свое время меня, я стал бы порядочным человеком, гражданином, смог бы жениться и жил бы как все. А теперь я бродяга».
Его гнев, без сомнения, был неподдельным, а горечь оправданна. Возможно, однако, в данном случае он не смог или не хотел понять, что судьба уготовила ему лучшую участь. Сомнительно, чтобы ему удалось хоть на сколько-нибудь долгий срок прижиться в той в высшей степени провинциальной атмосфере, которая отличала тогда музыкальную жизнь Гамбурга; а если бы и удалось, то столь же сомнительно, что успех музикдиректора существенно пошел бы на пользу композитору. Одно несомненно: кривая его славы круто пошла вверх, к зениту, именно тогда, когда он осел в Вене. Гамбургское разочарование поначалу было возмещено предложением взять на себя руководство Венской певческой академией, хоровым коллективом, основанным за несколько лет до того. Он с радостью сообщает руководству о своем согласии: «…Это воистину чрезвычайное решение — впервые пожертвовать своей свободой. Однако то, что исходит от Вены, звучит для музыканта с особой красотой, а то, что туда зовет, манит еще сильнее…»
Осенью 1863 года новый музикдиректор с энтузиазмом приступил к своим обязанностям. Его успех, однако, был отнюдь не безоговорочным. Сталкиваясь то и дело с возникавшими трудностями — вроде нерегулярного посещения репетиций певцами или разногласий по поводу репертуарной политики, — Брамс утрачивает удовольствие от работы, которая, в общем-то, и не могла стать для него главной. По прошествии лишь одного сезона он отказался от места хормейстера певческой академии. Приглашенный восемь лет спустя на пост дирижера в старейшую и наиболее солидную концертную организацию Вены, Общество друзей музыки, он выдержал там целых три года — и все же, рассерженный и в глубине души неудовлетворенный, оставил в конце концов и этот пост. Протест вызывала неуступчивая суровость его концертных программ. Ганслик[30], ведущий венский критик, связанный с Брамсом сердечной дружбой, писал по поводу одного из концертов, в котором вслед за кантатой Баха «О, господь, когда же умру я?» был исполнен реквием Керубини до минор: «В Вене нет недостатка в публике, которая ценит красоту серьезной музыки и взыскует ее. Однако и здесь, как всюду, мало кто пойдет в концерт лишь ради того, чтобы его похоронили подряд два раза — сперва по протестантскому, а затем по католическому обряду». Не исключено, что именно такого рода случай дал повод Гельмесбергеру, остроумнейшему концертмейстеру Венского филармонического оркестра, для следующей шутки: «Если Брамс мурлычет: «Могила — моя радость», значит, он действительно в хорошем настроении».
Брамс к тому времени уже приобрел в Вене весьма обширный круг друзей и поклонников. Ко сколько-нибудь прочным дружеским связям он, однако, уже не стремился, да и в чисто практическом смысле в них теперь не было нужды. За десятилетие, прошедшее с начала его деятельности в певческой академии, Брамс, по всеобщему признанию, выдвинулся в первую шеренгу живших и творивших в то время художников. При всем богатейшем разнообразии его творчества, охватывавшем все ответвления «абсолютной» музыки, у этого всеми почитаемого, оправдавшего самые серьезные надежды композитора было все же два произведения — полярных по содержанию и по значимости, — более всего способствовавших его восхождению к европейской славе и даже своего рода популярности: «Немецкий реквием», который после шумного успеха в Бременском соборе в страстную пятницу 1868 года пели всюду, где удавалось собрать хоть какой-нибудь хор и какой-нибудь оркестр, и написанные для фортепиано в четыре руки «Венгерские танцы», которые вскоре лежали на каждом рояле и пианино и в бесчисленных переложениях для всех мыслимых и немыслимых инструментов и ансамблей заполонили мировой рынок.
К этому времени в образе жизни Брамса уже определился некий устойчивый распорядок. Первые месяцы года, обычно с января по апрель, он проводил в концертных поездках, выступая как пианист и дирижер — главным образом с собственными сочинениями. Путь его в таких турне лежал прежде всего в Германию — к Рейну, а также в Лейпциг, Бреслау