— Я и теперь люблю тебя. Даже больше прежнего.
— Ты врёшь! — сказала она, впрочем довольная его словами. — Ты никогда не говоришь правды.
— Нет, иногда говорю. Я тебя люблю уже пять месяцев. Вероятно, никто не любил тебя так долго.
— Меня никто до тебя не бросал, но я действительно скоро всех бросала. А чем же ты показываешь, что любишь меня?
— Ответ был бы непристоен… Не петь же мне с тобой любовные дуэты, а и это доказательством не было бы. Кажется, в опере Шостаковича он и она поют любовный дуэт, но оказывается, что они общаются в любви к Сталину.
— Ты хам!.. Когда ты уезжаешь?
— Послезавтра.
— В Мадрид?
— Да, в Мадрид. Я тебе десять раз говорил, что в Мадрид. Не на Гонолулу, а в Мадрид.
— Ты действительно говорил это десять раз и именно поэтому я тебе не верю. Отчего ты не берешь меня с собой?
— Я там буду занят целый день. Да это и дорого. И не так легко получить визу в Испанию.
— Если не так легко, то ты и потрудись… Что я буду здесь делать одна?
— У тебя много знакомых.
— Ты хам, — сказал Эдда. Она постоянно говорила «ты хам», «он хам», «они хамьё», и это у неё почти ничего не значило. Значило разве, что человек ей не нравится. Да и то не всегда.
— Если будет скучно, повторяю, пиши стихи.
— Я всё равно пишу каждый день. Сегодня написала одно по-русски, в старинном стиле, немного в духе Дениса Давыдова: «О пощади! Зачем волшебство ласк и слов…»
— Цо то есть за чловек? Не гневайся, знаю, знаю, был такой поэт. Спрашиваю во второй раз, говорить ли с полковником. Помни твердо, я тебе не советовал и не советую.
— Ты думаешь, это очень опасно?
— Не знаю, очень ли. Это зависит от поручения. Но, конечно, служить в разведке дело рискованное. Я знаю, ты любишь играть жизнью, это самая основная твоя черта. «Клюнуло», — подумал он. — Всё же я не советую. У тебя для этой профессии слишком беспокойный взгляд… Вероятно, они пошлют тебя именно в Париж.
— Может быть, я соглашусь, чтобы пройти и через это. Надо пройти через всё!
— Я оценил афоризм.
— А когда мне надоест, я брошу. Но если я поеду к ним и они меня назад не выпустят? Что ты тогда сделаешь?
— Сброшу на них водородную бомбу.
— Дурак. Я ищу, к чему приложиться и не нахожу! Это моя трагедия. Хочешь, я прочту тебе французские стихи?
— Не хочу, но, так и быть, читай.
— Они короткие. Слушай:
Nous avons perdu lа route et lа trace des hommes
Parmi les méandres du ténébreux vallon,
Et оubblié le nom de lа ville d'où nous sommes
Sans savoir celui de la ville оù nous allons[31].
— Хорошо?
— Очень недурно, — сказал Шелль. «А в ней в самом деле что-то есть. И лицо у неё сейчас вдохновенное. Глупое, но вдохновенное. Да может быть, стихи и не её». — Очень недурно.
— То-то. Если я приму их предложение, они меня отправят тотчас?
— Не принимай их предложения. Сиди дома и пей шампанское… Нет, они отправят тебя не тотчас. Сначала о тебе наведет справки комендант. У него есть своя тайная агентура. Затем это будет передано в управление МВД. Тебя допросит порученец, у них такие называются порученцами. Он направит тебя в Главразведупр, т. е. в военную разведку. Если ты порученцу покажешься подходящей, то направит туда, быть может; если же ты покажешься ему неподходящей, то направит почти наверное: как во всём мире, но больше, чем в других странах, у них полиция и армия ненавидят друг друга, и, вероятно, ничто не может доставить больше радости управлению МВД, чем серьёзная неприятность у Главразведупра. Не менее верно и обратное. Таким образом у тебя есть время, если я и поговорю сегодня с полковником. Помни, я не советую.
— Ты что-то уж очень упорно повторяешь, что не советуешь. У тебя темная душа. Поэтому я тебя люблю. Ты вернешься через две недели? Даешь слово?
— Зачем, дрога пане кохана, когда ты ни одному моему слову не веришь?
— Если у тебя в Мадриде есть другая женщина, я оболью её царской водкой[32]!
— Бедная донна. Это может повредить её зрению.
— А потом покончу с собой!
— Комплекс «Анны Карениной»? Нельзя совместить с комплексом Мата-Хари.
— Ах, как надоело! Хочешь, я скажу тебе замечательный каламбур, который я сегодня придумала?
— Не хочу, — сказал он. Её каламбуры казались ему чрезвычайно глупыми даже в те две недели, когда он был в неё влюблен. — Сейчас поздно.
— Так завтра утром, напомни мне… А чем я буду пока жить? У меня осталось сто марок.
— У меня есть тысяча долларов, я оставлю тебе половину.
— Я знаю, ты щедр. Ты мне подарил эту норковую сари. Правда, я хотела норковое манто, но за самое плохое здесь требуют девять тысяч марок, а ты все проиграл. На деньги, что ты проиграл, можно было бы купить два чудных норковых манто. Тут есть одно за двадцать две тысячи. Ах, какое манто, просто умереть!
— Пока достаточно с тебя и сари. Это у вас как чины: сари — чин поручика, манто — чин майора. Погоди, будешь и майором.
— Теперь у всех есть норковое манто. На мою чёрно-бурую лисицу больше и не смотрят.
По лестнице спустилось трое молодых людей. Они оглянулись на неё. Один игриво улыбнулся и тотчас отвернулся, увидев Шелля. Швейцар подал им пальто и шляпы.
— Сколько у вас здесь мужчин! И каждый непохож на всех других. И каждый любит по-своему. И каждый мог бы быть моим любовником! — сказала она.
— И каждый богаче меня, — ответил он. — Впрочем, не каждый. У того, что сейчас выходит, боковой карман пиджака справа. То есть, костюм перелицован.
— Ах, дело всё-таки не в деньгах!
— Конечно, но они очень приятны. Разумеется, как дополнение к другому.
— Дело в том, чтобы был настоящий человек. Главное — характер. Надо, чтобы характер был из Шекспира. Терпеть не могу людей с мелкими страстями, с самоанализом, с «ах, я хочу того, но, может быть, я в действительности хочу этого». Человек должен быть tout d’une pièce[33]. Ты верно был такой. Теперь ты стар.
— Спасибо, — сердито сказал он. — Не настолько уж старше тебя. Не лопни от негодования! Беру свои слова назад, тебе ещё нет двадцати, при Гитлере тебе, очевидно, было десять. Итак, в третий и в последний раз спрашиваю, говорить ли о тебе с полковником или не говорить?
— Я сама долго колебалась…
— Так перестань, к черту, колебаться!
— Я много размышляла. Ты знаешь, в чем другом, а уж в глупости меня упрекнуть трудно, — сказал она. «Забавно: думает, что она очень умна и очень зла, а на самом деле она очень глупа и скорее добра: все сделает для человека, лишь бы ей это ни копейки не стоило, как, впрочем, многие добрые люди», — подумал Шелль. — Но у меня другого выхода нет. Во-первых, мне осточертел Берлин. Почему другие живут в Париже, в Нью-Йорке, и как живут! Во-вторых, ты все проиграл и скоро мне не на что будет жить. В-третьих, я именно хочу играть жизнью, волноваться, торжествовать над людьми. Весь смысл жизни в том, чтобы побеждать, разве ты этого не чувствуешь?
— Конечно, чувствую. Ты в самом деле давно никогда не побеждала.
— Кроме тебя!.. Но меня останавливает одно. Я всё-таки думаю, что разведка это дело не очень благородное!
— Да что ты!
— Я совершенно не сочувствую коммунистам! Может быть, я сделаю вид, будто служу им, а когда они достанут мне визу и пошлют меня во Францию или в Соединённые Штаты, я там возьму и перейду к союзникам, а?
— Так делают многие. Собственно, это тоже не очень благородно. Но если ты там соблазнишь какого-нибудь американского офицера, то будет уже благороднее. Это вполне возможно: у тебя странный sex appeal[34].
— Ты думаешь, они поручат мне именно это? Я обожаю американцев, и это я умею. Недаром меня назвали «королевой пикантности».
— Кто называл? Тот плюгавый спекулянт с порывами? От одного этого слова может сделаться нервный припадок. Не сердись… Я уверен, что ты поднимешь и облагородишь наше дело. Ты напишешь о нём поэму. «Чуткая душа поэта тоскливо сознает своё падение».
— Пожалуйста, остри поменьше, умоляю! Поговорить с этим проклятым полковником надо, но я ещё подумаю.
— По-моему, лучше сначала подумать, а потом поговорить с этим проклятым полковником.
— Это будет зависеть от очень многого… От жалованья, от того, что он мне предложит, какую работу. Если очень опасную, то надо ещё посмотреть.
— В крайнем случае, тебя посадят на двадцать лет в тюрьму. Там ты соблазнишь смотрителя, бежишь с ним и напишешь ещё поэму: «Чуткая душа поэта наслаждается свободой после темницы».
— Ты хам!.. Можно прийти к тебе сегодня ночью?
— Можно, — сказал Шелль неожиданно для себя самого. Она просияла. Он посмотрел на часы. — Пора. Я знаю, ты обожаешь уходить, хлопнув дверью. Здесь нельзя: у них вращающаяся дверь.
— Дурак.
— Кохаймо сен, — сказал он. Сам находил глупой эту шутку, он польского языка и не знал.
Швейцар подозвал автомобиль. Шелль хотел было сунуть шоферу деньги и не сунул: «Пусть платит сама, она этого не любит».
Он поднялся в бар и заказал там полбутылки шампанского.
— Моего, оно у вас есть и в полбутылках. И я тороплюсь.
«Да, «ужас и фантастика», — думал он. — Но что же мне делать? Впрочем, может быть, полковник её не возьмет, сразу её раскусит. А может, и возьмет, чтобы заполучить меня… Ну, что ж, её просто вышлют из Франции. Риск для неё невелик… Однако нехорошо…»
На столике лежали карты. Одна колода в углу была собрана. Он загадал: «Если выпадет красная масть, пойду на это; если чёрная, не пойду». Машинально стасовал колоду, машинально заметил туза червей, снял карты, этот туз и вышел, — он потом сам не мог вспомнить, подбросил ли туза. «Решено… » Он прошё