Если б он завел герб – а почему бы поэтам и не иметь гербов, как у рыцарей? – в нем было бы дерево: дуб, или бук, или сосна – густая крона, могучий ствол, сильные корни. А на ветвях огонь – жаркий, светлый и неугасимый, огонь, сжигающий одни ветви, пока другие отрастают.
Октябрь 1914 года. Уже два месяца война. Август гудел и клокотал медным громом оркестров, воинственными песнями, воплями «хох» и «ура», топотом лилово-серых колонн. Тогда и у него закружилась голова от песен, от криков, от речей, от пестрых плакатов и огромных букв на газетных листах.
Напору беспорядочных мыслей, неразберихе пестрых ощущений можно было сопротивляться, только начав писать. Слова на бумаге выравнивались, подтягивались, как солдаты в строю. Возникали связи, порядок, и мысли тоже становились отчетливее, ровнее, вразумительнее.
Написанное он отнес в газету. И впервые в жизни увидел свои слова напечатанными. Они приобрели нежданную значительность, став четкими черными строчками, так заманчиво и таинственно пахнущими кисловато-скипидарным дыханием газетного листа, бок о бок с величавыми словами военных сводок, рядом с огнедышащей скороговоркой телеграмм и фронтовых корреспонденций. «Заметки о нашем времени» он подписал «Бертхольд Эуген». Прошло всего два месяца, но ему уже смешно вспоминать, что он тогда насочинял о неизбежности войны, как восхищался «серьезностью» и «скромностью» кайзера, «сознающего свою тяжкую ответственность»...
Правда, редактор потом говорил, что эти «Заметки» рассердили некоторых читателей: нельзя так писать о кайзере – и недостаточно почтительно и похвалы скорее похожи на иронию, кайзер, мол, так миролюбив, что «его за это высмеивали». И речи его будто бы «совершенно лишены самоуверенности». Кто поверит, что это написано всерьез?
В сентябре несколько старшеклассников ушли добровольцами. На вокзале была шумная толпа. Музыка. Флаги. Речи. Пели «Германия превыше всего» и «Стража на Рейне». Директор гимназии и преподаватель истории говорили «к рождеству победоносные войска великого кайзера, увенчанные победной славой, вернутся к родным очагам».
В гимназических коридорах мальчишки наперебой рассказывают о лихих атаках прусских улан, о неудержимой баварской пехоте. Говорят, что завидуют отцам и старшим братьям, которые колотят наглых лягушатников-французов, коварных бельгийцев, варваров русских и торгашей англичан. Поют:
Каждым ударом – француз,
Каждою пулею – рус!
Прыщавые герои хмурятся, как жаль, что они еще молоды, не успеют, война скоро кончится. Но проходят недели, и сообщения с фронтов становятся все более тусклыми. На западе, во Франции, «германские войска приостановили свое наступление, отражают контратаки превосходящих сил противника». А тем временем казаки скачут по Восточной Пруссии.
В газетах пишут о героях, которые «рады умереть за кайзера и отечество». Рады умереть? Какой идиот может радоваться смерти?
«Боже, покарай Англию», – пишут на плакатах, на пивных кружках, на туалетной бумаге. А он поет под гитару баллады Киплинга, читает друзьям его стихи о храбрых английских солдатах, насмешливых, сильных, уверенных в себе.
Французов называют исконными врагами, велят их ненавидеть и презирать. А он восхищается Наполеоном, сочиняет музыку на слова Вийона и читает друзьям стихи Бодлера, Верлена, Рембо...
О русских говорят, что они дикари, жестокие и невежественные, что они не могут создать ничего своего, кроме самовара, тройки и водки. А он рассказывает друзьям о Толстом, о Достоевском.
Ему уже шестнадцать лет. Гимназические учителя считают его скрытным хитрецом, а друзья – простодушным добряком. С чужими он молчалив, диковат, угрюмо застенчив, с приятелями – весел и разговорчив. И со всеми старается быть вежливым, покладистым. Но не терпит, когда его хотят подчинить, когда не убеждают, а заставляют верить и слушаться. Тогда, чем настойчивее пристают, тем он упорнее противится, чем назойливее повторяют одно и то же, тем злее он сомневается. Дома велят быть опрятным, следить за одеждой – ведь уже взрослый. И он, как назло, забывает о мыле, о чистых воротничках, о ваксе для ботинок.
2 декабря 1914 года «Аугсбургские последние известия» впервые опубликовали его стихотворение, тоже подписанное «Бертхольд Эуген». Печальное, горькое стихотворение, совсем не похожее на военные стихи тех лет.
Поздней ночью, слышны еле-еле,
Провода телеграфные пели
О тех, кто убит на поле битвы.
Тишина у врагов, у друзей – везде.
Только матери плачут тихо
И там и здесь...
В первые дни войны его увлекли было слова о величии Германии, газетные, книжные слова, знакомые, но бесплотные, не осязаемые, как знаки алгебраических формул. Потом он увидел первые траурные объявления: «Пал смертью храбрых...», «Пал на поле чести...» Увидел заплаканных женщин в черных вуалях.
Смерть – это уже не только слово. Уныло высокопарные словосочетания в черных рамках скрывают смерть Ганса или Фрица, скрывают настоящую боль, горе, слезы матерей, невест, братьев.
9 декабря опубликовано его стихотворение «Ганс Лоди». Капитан Ганс Лоди был немецким шпионом в Англии. В немецких газетах подробно писали о том, как он хладнокровно шел на казнь. Читая патетические строчки телеграфных сообщений о расстреле Ганса Лоди, он пытался представить, как это было. Серое, тусклое утро. Тюремная стена. Взвод солдат. Яма у стены.
Ты безмолвно погиб
Одинокою смертью под серым небом.
Тебя накормили враги
Последним твоим хлебом.
Никем ты воспет не был...
В заключение слова о благодарной Германии, о немецкой славе. Звонкие пустые слова из школьных учебников и газет. Но все же главное – не они, не мертвенные слова о воображаемой потусторонней жизни, а реальный ужас одинокой смерти и напряженная тоска по бессмертию. Эта холодная, бесплотная тоска сгустилась в теплую плоть стиха, который должен продлить жизнь Ганса Лоди, оборванную пулями.
Вильгельм Брюстле, тогдашний редактор «Аугсбургских последних известий» вспоминает о юном поэте:
«Это был человек, исполненный настоящего жизнелюбия, можно сказать, жажды жизни, за которою он наблюдал бдительно и трезво, хотя и приближался к ней с известной робостью. Он был совершенно чужд сентиментальности. И казалось, искал одновременно счастье и правду. Уже очень рано обнаружились в нем отвращение к низменному и сильный общественный темперамент... Он был очень общителен, особенно в кругу своих юных друзей... Женщины заинтересовали его очень рано. В разговорах с ним я всегда испытывал его обаяние, вокруг него как бы возникало электрическое силовое поле».
Это о шестнадцатилетнем-восемнадцатилетнем юноше.
О том, что стихи Берта напечатаны в газете, узнали друзья, узнали и родители. Мать почти не скрывала, что радуется и гордится. Отец хмуро подшучивал и глядел настороженно. Стихоплетство –занятие полуголодных неудачников. Великие поэты, как Гёте и Шиллер, – редкость, тысячи мнимых гениев пропадают в кабаках и больницах для нищих.
А он, увидев свои строки напечатанными, испытал странное, смешанное чувство – радость и грусть, недоумение и отчуждение. Его слово, его мысли отделились и живут своей особой жизнью, ушли бесконечно далеко...
«В народной школе я проскучал четыре года. В течение девяти лет меня закутывала сонным коконом аугсбургская реальная гимназия, и за это время мне не удалось сколько-нибудь существенно воспитать своих учителей. Они неустанно возбуждали мое стремление к досугу и независимости... Будучи в гимназии, я разными видами спорта довел себя до сердечных спазм, которые познакомили меня с тайнами метафизики».
Гимназист Брехт видит войну уже не в геометрических схемах сражений, не в черствых стереотипных формулах казенных сводок: цифры потерь, названия деревень, рек, слова, заунывно знакомые и нарочито звонкие о «доблестных войсках», «серых героях», «неотразимом натиске»... Он старается представить себе настоящую войну: искаженное смертельным ужасом лицо солдата, припавшего к земле, к мерзлой грязи, вздрагивающей от разрывов; грохот, чад; пронзительно визжат осколки яростного железа, секущие, кромсающие живое тело. Война – это ужас и смерть – смерть в тысячах уродливых личин.
В 1916 году в гимназии задают сочинение на тему, обозначенную словами Горация: «Dulce et decorum est pro patria morire» («Сладостно и почетно умереть за отечество»). Брехт пишет: «Утверждение, что умирать за отечество якобы сладко и почетно, можно рассматривать только как форму целеустремленной пропаганды. Расставаться с жизнью всегда тяжело как в постели, так и на поле боя, а тем более, конечно, для молодых людей в расцвете лет. Только пустоголовые болваны могут быть настолько тщеславны, чтобы говорить о том, будто легко проскочить в эти темные ворота, да и то лишь пока они уверены, что их последний час еще далек».
Сочинение вызвало скандал. Дирекция уже собиралась исключить мятежного гимназиста. Помогло заступничество одного из преподавателей, который утверждал, что этот проступок – следствие нервного потрясения, вызванного войной и приведшего к полному «замешательству в юношеском мозгу».
Около года он вовсе не публикует стихов. А в июле 1916 года в газете появилась «песня о строителях железной дороги из форта Дональд», подписанная уже не именем, а фамилией. Впервые напечатано «Брехт» не на визитной карточке и не в телефонном справочнике.
Суровые, мужественные стихи рассказывают о суровых, мужественных людях, прокладывающих железную дорогу в краю канадских лесов и озер, сквозь густые таежные чащи, через буйные реки, по топким болотам.
Каждую строфу зачинает строка, звучащая протяжным зовом:
Парни из форта Дональд, эгей!..