— Вылезай, Бедовый, ушли супостаты, пировать будем!
Лукич возбужден и весел, как после хорошей охоты, удачной купли-продажи.
— Поехали дальше тебя ловить, приговор исполнять. В Якутку тебя на двенадцать лет! — с восторгом сообщает Лукич. — Сейчас пойдешь или до утра погодишь?
На столе плоские тарелки с остатками еды, разбросаны огурцы, картошка, лохмотья квашеной капусты, все как будто раздавлено, будто они плясали на столе. Запах сивухи, пота, гуталина и лошадиной сбруи от ремней и сапог. Отвели душу служивые.
— Я их сначала на фатеру твою сводил — глядите, потом в чулан, потом на сеновал загнал всех троих, показал им, как надо шарить. Взял вилы в две руки, воткнул с одного краю, воткнул с другого, а потом с размаху ка-а-к всадил в середку, да к-а-ак завизжу, будто боров резаный, они аж присели! — Он захохотал довольный, — Садись, Бедовый, допивать будем. Отвезу тебя на станок к охотникам, за двенадцать верст, будешь соболя бить, на меня работать…
Ночевал он на всякий случай на сеновале. Ворота на запоре, Терзай спущен.
За что же ему Якутка, да еще на двенадцать лет? Будто он Чернышевский по меньшей мере. Никакой градации. Авансом, что ли, ему выдают?
«Ликуйте, тираны», а он сбежит все равно. Опыт у него есть. Не сладкий, но верно сказано: опыт может быть только горьким. Минуты счастья опыта не составляют. «Наше счастье всего лишь молчание несчастья…» — слова, слова…
Не в словах суть, а в том, как их сопрягать с делом. Кражу Тайга называет экспроприацией, ненависть к людям — свободой совести.
Утром Марфута принесла ему на сеновал полкрынки молока, хлеб и кусок холодного мяса. Ушла не сразу, села напротив, закрыла ноги подолом и смотрела, как Лубоцкий ест.
— Взамуж я не пойду, не хочу, — наконец объявила Марфута.
— В монастырь уйдешь?
— Не хочу, и все! Батяня все похвалялся, похвалялся, а зачем мне его богатство? Разве в этом краса? Украли — и ладно.
Она его успокаивала, а на него напоминание стало действовать уже, как и на Лукича.
— Дело, Марфута, не только в серьгах-кольцах…
Она фыркнула:
— Я и гама знаю! Пойду, соболей набью, снова будут кольца да серьги. — Помолчала, поправила подол, решилась: — А вы дураки оба два. Сказали бы, я бы сразу с вами ушла. Ох, как было бы хорошо! — Она даже глаза прикрыла. — Надоело мне, хочу другой жизни. Э-эх вы, городские, грамотные! — закончила она с досадой, взяла пустую крынку, ушла.
Дениска сам с собою играл во дворе в «чижика» и косился на сеновал. Лубоцкий негромко позвал:
— Иди сюда!
Дениска подобрал «чижика», зажал его в кулачке, подошел к лесенке и остановился, опустив голову.
— Залезай сюда, посидим поговорим.
— Не надо…
— Почему?
— Ты опять уйдешь.
Щадил себя малыш, учитывая опыт, тоже горький. «В печи не бывал ты, жару не видал ты…»
— Залезай, Дениска, не бойся, я тебе сказку расскажу. Денис поколебался:
— Только ты мамане не говори… — Полез.
Лубоцкий усадил его рядом с собой, положил ему руку на плечо.
— Ты ничего не бойся, Дениска, и не грусти. Все люди так живут, расстаются, потом снова встречаются. Ты вот подрастешь и приедешь ко мне. И мы с тобой будем жить в большом городе, в Москве, например, или в Петербурге, хочешь?
Денис кивнул, вздохнул прерывисто, как после плача.
— А ты когда уйдешь?
Не хотел он, чтобы горе свалилось опять неожиданно. Уйдет дядя Володя насовсем, и придется Дениске идти на улицу и ладить с пацанами, которые его обижают. «Я не хочу знать много, умным быть но хочу, — признался он однажды Лубоцкому, — за это огольцы побьют». Просто и ясно объяснил Лубоцкому самосохранение улицы, маленькой копии большого мира.
— Я тебе слово даю, Денис: как подрастешь, я тебя разыщу и к себе позову. Хорошо?
Дениска кивнул, глазенки его загорелись:
— А когда?
— Скоро. Только ты расти побыстрее и обязательно учись, в школе, потом в гимназии, дальше и дальше. А я тебя позову.
— Краски и кисточки ты заберешь, а потом опять пришлешь?
— Нет, Денис, оставлю тебе, рисуй…
К ночи они уехали на станок. Лукич сидел в передке, за спиной его лежал Лубоцкий, прикрытый полушубком. Молчали, пока не отъехали от села версты за две.
— Значит, уйдешь, — наконец заговорил Лукич. — Без тебя там не обойдутся?
— Без меня, без другого, без третьего. Да и без вас тоже.
Лукич трезв, сосредоточен.
— Верю я тебе, Бедовый. Такие, как ты, могут. Об одном прошу: детей моих не забудь. А я недели через две час выберу и свезу тебя в Канск, на поезд. Выберу час!
— Мне бы только до Красноярска.
— Обещаю — и все, зарублено! — Лукич помолчал, собираясь с мыслями. — Ты мое мнение оценил. Бедовый, как я на тебя посмотрю после всего. Ты мое мнение составил дороже свободы.
Он тащил мертвого Синегуба — похоронить. Пришло время и он вытащит, вывезет, вынесет другого человека для живого дела, чтобы лучше жили его дети, — так он думал…
В станке их встретили трое охотников. Лукач попросил:
— Парня надо пристроить. Стрелять может, глаз верный. Мой работник.
Прощаясь, наказал Лубоцкому ждать. Другой помощи ему тут не сыскать. Через две недели обещал приехать.
Прошло пять недель, Лукич не появлялся. Лубоцкий считал дни. Два месяца ждал. Восьмого ноября, когда уже прочно, до весны, легли снега и Усолку сковало льдом, Лукич приехал на розвальнях и отвез Лубоцкого в Канск.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Ровно в три Владимир пришел в кафе «Ландольт». Агент (все-таки «Мартын» не вязалось с его обликом) уже был там.
— Поехали, — сказал он, едва поздоровались.
— Он ждет.
— О да-а! — шутовским басом ответил агент.
«Ждет» — не слишком ли много на себя берете, юноша?
— Я хотел спросить, вы условились с Лениным? Нежданный гость хуже татарина.
— Для него все нации равны. — Агент не улыбнулся. «А задаю неделовые вопросы, обывательские. Волнуюсь. Если бы агент не договорился, го и не позвал бы с собой».
— Мне все ясно, — сказал Владимир. Его не просто ведут, по и воспитывают на ходу. — Поехали.
Вышли на улицу. Ясный весенний день, солнце, слепит снег Савойи.
— Путь не близкий, — сказал агент. — Через весь город, через Pony и дальше, в Сешерон. Вы уже знаете Женеву?
— Немного. Сешерон где-то возле парка Мон-Рено.
— Между нарком и ботаническим садом.
— Место завидное. У него там вилла?
— Сешерон — рабочее предместье. Ильич там снимает домик.
— Один? — С первых шагов Владимир решил держаться своей линии и при любой возможности укорять Ленина — один снимает целый домик.
— Втроем. Он, Саблина и ее мать, Елизавета Васильевна.
Саблина — это Крупская, подруга Чачиной по Петербургу и по ссылке в Уфе. От Нижнего до Женевы полмира, можно сказать, с великим множеством людей, а цепочка связи совсем короткая: он — Яков — Чачина — Саблина — Ленин.
— Авось пирогом нас угостит Елизавета Васильевна. Всюду с ними! И в эмиграции, и в Шушенское с ними ездила, в ссылку.
— За декабристами ехали в Сибирь жены, за социал-демократами еще и тещи, — заметил Владимир.
Агент улыбнулся:
— Ильич ей говорит: «знаете, Елизавета Васильевна, какое самое худшее наказание за двоеженство?» — «Какое, Владимир Ильич?» — «Две тещи».
Владимир рассмеялся, тут же спохватился, помня про линию, сказал с укором:
— Вон какие у них отношения.
Естественно, если он всей социал-демократии не дает покоя, живя врозь, то каково его домочадцам?
— Да, именно такие у них отношения, — невозмутимо подтвердил агент. — Можно шутить, подтрунивать. Это ужасно, вы не находите?
— Н-нет, собственно говоря, наоборот, — пробормотал Владимир. Все-таки сатана агент, палец в рот ему не клади. «Если я соглашаюсь с ним по каким-то частностям, это совсем не значит, что я намерен сдать свои принципиальные позиции», — настропалялся Владимир.
Ездили трамваем, шли пешком. Больше молчали. Заполнился эпизод: через трамвайные рельсы переезжал молодок человек на велосипеде с пузатым баулом впереди рули. Здесь удивительно много велосипедистов, и, казалось бы, пора им знать, как надо переезжать рельсы, — под прямым углом. Этот же правил по косой, колесо попало в колею, баул свалился, затарахтев, молодой человек по-козлиному дернулся и выровнял руль. Поднял баул, стал пристраивать его на прежнее место. Агент даже приостановился, наблюдая за ним, потом вдруг сказал с досадой:
— Ч-черт побери! — Лицо его стало сумрачным.
Владимир оглянулся па велосипедиста — тот уже покатил дальше, — посмотрел на агента: стоило ли расстраиваться из-за пустяка?
— О съезде Заграничной лиги русских социал-демократов вы, вероятно, слышали? — заговорил агент после молчания.
— Слышал. Но без подробностей. Для меня все здешние события — дрязги, и ничего больше.
— Разберетесь, — успокоил агент. — При желании.
Последовало желание:
— Это когда Плеханов вызвал Мартова на дуэль? Я. кстати, так и не понял, за что.
— Был и такой забавный эпизод среди многих прочих. Мартушка пребывал в истерике, Плеханов ему заметил: Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав, после чего Мартушка немедля понес по кочкам самого Плеханова. Жорж впервые за всю драчку утратил свой несокрушимый юмор и заговорил о дуэли. Помирились, милые бранятся — только тешатся. Хуже всех было Ленину. Перед самым съездом он разбился, ехал вот так же на велосипеде и угодил в колею. Мы настаивали отложить съезд — Ленин болен, но мартовцы в крик: пусть лечится, мы и без него проведем. Ленин пришел, голова перевязана, глаз, а те ликуют: Ленин побит не только политически, но и физически, как видите. Вид у него был крайне больной. — Агент прищурился, глядя вдаль, лицо его стало злым. — Выдержка у него колоссальная, но он не выносит мелкого скандала, визга, драчки, теряется, как ребенок. На сборища Лиги шел, как на Голгофу, но шел, с повязкой…
Рону пересекли по мосту для пешеходов. Владимир засмотрелся на воду. Своенравная река. Оборотень. Если в других местах реки как реки, слагаются из ручейков, ручьев, речушек и бегут к морю, к озеру, то Рона, наоборoт, вытекает из Лемана — начинает с конца и бежит вспять.