Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском — страница 23 из 57

— Это естественно, — вставил Ленин.

— Почему же естественно? В Нижнем довольно большой отряд интеллигенции передовой, демократической, она, знаете ли…

И опять в ту кратчайшую паузу, которая потребовалась Владимиру подыскать слово, Ленин вмешался и продолжил его мысль, однако круто загнув ее на свой лад:

— Она остается буржуазно-демократической, — выделил «буржуазно», — до тех пор, пока не примет точку зрения рабочего класса. Если в период кружковщины разница между интеллигентской и пролетарской психологией не чувствовалась так остро, то теперь, при переходе к сплоченной партии, — а «Искра» именно к этому и звала, — потребовалась крутая ломка психологии прежде всего у интеллигенции, которая при всем своем передовизме и демократичности отличается крайним индивидуализмом, неспособностью к дисциплине и организация. Вы не согласны?

— Собственно говоря… это моя мысль!

Ленин рассмеялся, глаза заблестели почти до слез.

— Извините, — сказал он мягко, благодушно. — Позаимствовал. — Солидарность его порадовала, непосредственность рассмешила.

«Моя мысль». Если не мысль, то предчувствие мысли. Именно так: неспособность к дисциплине и организации. Индивидуализм, каждый рвет знамя к себе. Берлинский ералаш, одним словом. Его мысль, только Ленин ее обобщил и выразил…

— А как вы устроились здесь, на что живете, есть ли возможность заработка?

«Почему он не спрашивает, па чьей я стороне? — недоумевал Владимир. — О том говорит, о сем, о Нижнем, о ссылке, о рабочих да о рабочих и ни слова о главном. Или он настолько проницателен, что понимает: спрашивать нет смысла, пока человек не пристал ни к тому ни к другому берегу, а болтается, как…»

Да, действительно он пока не пристал ни к бекам ни к мекам, но потому он и не может пристать, что у нею есть определенные принципы. И вот вам один из них:

— В Женеве есть возможность зарабатывать рисованием вывесок, я владею кистью, мог бы. Но не хочу из принципиальных соображений.

— Вон как, — отозвался Ленин, глядя в пол отрешенно, погрузившись в какую-то свою мысль. Странно быстрая перемена, а ведь слово-то какое прозвучало: «принципиально», должно бы приковать внимание. — По каким же? — негромко, машинально, думая о чем-то другом, спросил Ленин.

— Я не хочу этого делать, даже если буду умирать с голоду. Потому что малеванием вывесок здесь, в Женеве, занимался Нечаев.

Ленин быстро вскинул на него мрачный, сверлящий взгляд:

— Но это же смешно. Фарисейство, ханжество, обывательщина. Умирать с голоду и бла-ародные слова говорить. Эк-кая у вас любовь к фразе.

Просто поразительна перемена в нем, стремительная плотная волна негодования, хотя голоса он не повысил, только слова отчеканил звонче.

— Нечаев малевал вывески, п теперь ни один честный художник не может браться за кисть?! — продолжал Ленин с веселым гневом. — Нечаев издал «Коммунистический Манифест» в переводе Бакунина, одним из первых, кстати сказать, еще в семидесятом году, и вы, социал-демократ, не будете его читать по так называемым принципиальным соображениям?

Владимир поежился. Что теперь, оправдываться? Загородиться порочной тактикой нечаевской «Народной расправы»? Будто сам он этого не знает.

Спасительно постучали в дверь.

— Войдите!

Вошел агент с пустым портфелем под локтем, мельком глянул на Владимира, едва-едва заметно улыбнулся, бес. Теперь у них есть возможность наброситься вдвоем, хотя пока и одного хватило. Что ж, давайте. Держись, Бедовый. В схватке ему будет легче, он, наконец, разозлится и скажет все.

— Проходите, Мартын Николаевич, у нас принципиальный разговор, — сказал Ленин без всякой иронии, не думая ставить в кавычки позицию собеседника.

Все-таки удивительно он меняется, не знаешь, чего ожидать, всякий раз у него непредвиденная, не как у других, реакция. В конце концов, на «не хочу малевать вывески» можно было посмотреть раздумчиво, с пониманием— что ж, убеждения есть убеждения, дело сугубо личное. Стремление быть непохожим на честолюбца, скомпрометировавшего революционное движение скандалом на всю Европу, похвально, что ж… Но Ленин не стал раздумывать, а сразу влепил оценку, от которой одни может взбрындить и обидеться, а другой призадумается. Для него дело Нечаева есть дело Нечаева, а интеллигентская фраза есть интеллигентская фраза, «бла-ародиые слова». И действительно, Нечаев не только вывески малевал, он еще и ходил по Женеве, ел, пил, дышал, так что же теперь нельзя ходить, есть, дышать, если ты такой принципиальный?

— Жаль, что я не присутствовал, — сказал агент. — Так и не услышал, с чем пришел к вам наш земляк.

— Это вы сейчас услышите, — напряженно сказал Владимир, не сказал, а заявил. — Разговор у нас действительно важный, для меня, во всяком случае, по я еще не сказал главного. А я обязан сказать, должен, иначе… — «Эк-кая у вас любовь к фразе». Но он все равно выскажет наболевшее, и именно так, как им было продумано заранее. Каким он будет завтра, покажет время, а сейчас он такой, как есть, и это у него не любовь к фразе, а нравственная позиция. — Если я не выскажу вам того, что думаю по поводу раскола, я перестану уважать себя. В расколе виноват Ленин, таково мнение многих.

Глубокие, темные глаза Ленина не мигая смотрели на него, и у Владимира вдруг возникло ощущение промаха, как будто он шел-шел сюда, нес груз, на нем четко аршинными буквами было написано: «Сешерон, улица Фуайе, 10, Ленину», он тащил его сюда, пыхтел, свалил наконец и только сейчас увидел, что адрес на нем не тот, имя неразборчиво и бремя свое надо тащить дальше. Но он все же должен договорить. Все то, что им было не только продумано — выстрадано, не может, не должно измениться от одного только общения с этим человеком. Известно, как подавляюще действовал Бакунин на окружающих, но что с того, он оказался исторически неправ. И Владимир закончил, придавая голосу твердость:

— Лично у меня сложилось такое же убеждение.

— Только знания дают убеждение, — погромно тотчас сказал Ленин, выделив «только знании».

Фраза имела смысл сама по себе, вне связи с разговором, и в то же время в ней прозвучал скрытый упрек: и вы мало знаете, молодой человек, для того чтобы сложилось убеждение.

— «Виноват в расколе…» — глуховато повторил Ленин. Невелика для него новость, но привыкнуть он к ней но может. — Страшен сон, да милостив бог, — бодрее продолжал он. — Насильно мил не будешь, — И дальше с задором, улыбчиво: — Насильно мил не будешь, но мы все-таки попробуем, да, Мартын Николаевич?

Владимир вдруг рассмеялся, легко и обрадованно, «конечно же надо, пробуйте!»

— Мне оч-чень, оч-чепь хотелось бы разобраться, товарищ Ленин! — воскликнул он, чувствуя, что потерялся, не владеет собой, — Моя убежденность больше похожа па растерянность, на раздвоенность.

— А мне оч-чепь, оч-чень нравится ваша искренность! — в топ ему отозвался Ленин. — А колебания не страшны, раздвоенность — это момент развития, радуйтесь. — Он рывком повернулся к столу, заваленному журналами, книгами, рукописями, они не были свалены в кучу, не расползались, как тесто, а лежали в порядке, тяжелыми стопками. Сдвигая стопки, Ленин склонился, и в свете окна видней стал выпуклый лоб, крупная, надежная голова. «Его легко рисовать, — отметил Владимир. — Только вот глаза ухватить трудно…» И еще подумал, что в такой выпуклой голове не может быть плоских мыслей, природой исключено, но это уже, пожалуй, «любовь к фразе».

— Вот вы и будете третьей стороной в пашем споре. — Он вдруг захохотал, закинул голову. — Спо-о-оре! — Еле выговорил с веселым бешенством — Свара, свалка, сволочизм, склока, — о великий и могучий русский язык! — Оборвал смех, даже запыхался слегка. — Это они называют свободной дискуссией — торгашество, демагогия, сплетни! — Он восклицал, продолжая искать, наконец выдернул из стопки несколько скрепленных страниц, подал Владимиру: — Вот, пожалуйста. Ищите наши ошибки, неубедительность, оппортунизм. А сплетни — сплетней факта не перешибешь.

Владимир осторожно принял листки, текст отпечатал на «Ундервуде», вчитываться пока не стал — потом, внимательно, — осторожно свернул в трубку, чтобы не помять.

— Возьмите «Трибунку», старая. — Ленин подал ему газету — завернуть. Внимателен.

— Меня вы найдете в кафе «Ландольт», — учтиво сказал агент.

Ясно, он остается, а Владимиру пора идти. Однако спешить не хотелось, опять останется в одиночестве.

Снова посмотрел на стол и снова привлекла внимание черная массивная чернильница. «Не хватает ему полета, романтики, грома, молнии», — говорил Дан.

— Как жерло вулкана, — сказал Владимир, кивая на чернильницу.

Сейчас Ленин скажет, где он ее взял, такую примечательную штуку, кто ему ее подарил, может быть, привез он ее из Енисейской губернии…

— А вы поэт, Владимир свет Михалыч, — сказал Ленин, и только сейчас Владимир понял, какой образ создал: жерло вулкана, лава, всесокрушающая, испепеляющая.

Ленин повернулся от стола, живо сунул руки в карманы, качнулся с носков на пятки, словно разминаясь после долгого сидения.

— Если верить Наполеону, — глаза его лукаво щурились, — пушка убила феодализм, а чернила убьют нынешний строй.

И снова другом облик, еще одна грань — уверенность в своем деле. И бесстрашно — ведь кто-то может сказать: не страдает скромностью Ленин, кто-то может, а ему наплевать, «сплетней факта не перешибешь».

Владимир, наконец, распрощался.

Вышел из домика, постоял, глотая весенний воздух, чувствуя себя несколько ошалелым.

За калиткой он нетерпеливо развернул свое новое бремя взамен того, с которым шел сюда, глянул на заголовок: «Рассказ о II съезде РСДРП». Первые строчки жирно подчеркнуты: «Этот рассказ назначен только для личных знакомых, и потому чтение его без согласия автора (Ленина) равно чтению чужого письма».

Он быстро пошел в парк, решив тут же, не откладывая, прочитать все, начало его заинтриговало.

«Насильно мил не будешь, но мы попробуем…» В сущности, та же самая мысль, которая удивила Владимира еще в Москве, когда он читал «Что делать?». Социал-демократического сознания у рабочих и не может быть. Оно может быть принесено только извне — та же самая мысль.