Бремя выбора. Повесть о Владимире Загорском — страница 37 из 57

ратно к двери метался четвертый, самый молодой пассажир, лет двадцати пяти, в серо-зеленом френче с карманами па груди и по бокам, стриженный под Керенского, бобриком, темпераментный, нетерпеливый Петр Соболев по кличке Бонапарт.

Вагон качало, скрипели диваны, дверь, степы — все, что могло скрипеть и не могло, казалось, и прокуренный воздух в куне тоже скрипел.

Разговор завязался не сразу, будто собрались они в куне как случайные пассажиры. Видно, давала себя знать близость конечной станции их маршрута.

— Первый класс, а качает как третий, — насмешливо проговорил Саша и вытер ладонью пот со лба. О чем бы он ни говорил, он всегда придавал голосу насмешливость.

Все четверо ехали налегке, без чемоданов и тюков, будто служебная поездная бригада, если не считать корзины с едой, которую Казимиру передали па вокзале в Курске, да тяжелого бидона, который Барановский раздобыл самостоятельно.

— Если уж Россию раскачало, то вагон раскачает, — охотно подхватил Ковалевич. — Скрипит Россия, скрипят вагоны.

— Россия не скрипит, — уточнил Соболев. — Россия рычит.

— А местами воет, га-га, — добавил Саша, утробным смешком оценивая свою шутку без помощи посторонних.

Ехали налегке, однако, судя по плащам и накидкам, висевшим у двери, по тому, как натянулись складки, грозя оборвать петли, карманы их содержали некую тяжесть.

Состав был переполнен, садились с боем, обыватель куда-то ехал, искал легкой жизни, женщины, старики, дети, и еще мешочники садились и рабочие. И хотя власть ихняя, рабочая, они скромно, хотя и дружно, почтя что строем, занимали вагон поплоше, третий класс, мешочники же ломились в первый — за что боролись?! Саша, в тельняшке и бескозырке, с бидоном на плече, а бидон обернут плащом, проник в нужный вагон, не размахивая пи маузером, ни гранатой, обойдясь словами двумя-тремя, не забывая помянуть богородицу как «бога мать». Держа бидон на левом плече — а бидон ведра полтора, — Саша правой раздвигал толпу, где оттаскивая за шиворот или потянув прямо за патлы, где давая пинка то с правой ноги, то с левой, па ходу безошибочно определяя, кого чем скорее проймешь. Саша долез до самой пробки возле ступенек и тут, видя, что не помогают ни руки ни ноги, подал голос: «Ра-асступись, граждане, динамит! Для Мастяжарта. мастерских тяжелой артиллерии!» — и пролез, оберегая бидон от толчка, будто там на самом деле динамит. Занял купе, опустил раму и перетаскал остальных в окно, поднимая их с перрона под мышки, как малых детей. Самым тяжелым оказался Чаклун, и не поймешь — с чего, вроде бы и роста как все и нет на нем ничего лишнего, а весит, пожалуй, не меньше семи пудов, что, впрочем. Сашу не особенно удивило — умный человек сам по себе должен быть весомее других. Казимир весил средне, а вот Бонапарт совсем «не тае» — как пушинка, если что и весит в нем, так это два револьвера с обоймами, да пара гранат, с чем Соболев не расставался с самого Гуляй-Поля.

Расположились, распаковали корзину, Казимир похвалил Сашу за расторопность, Чаклун добавил, что у Саши талант общения с массами, один только Бонапарт ничего не сказал, и ясно почему — все таланты в нем одном собраны. Не будь Саши, они бы все равно сели, Бонапарта не остановишь, он и пальбу откроет, если что, и граната в его руке не заржавеет.

Успокоились, перевели дух, заперли дверь. Казимир расчесал усы, бородку. После разговора о скрипе по всей России внимание переключилось на столик с хлебом и жареным гусем. Похожий на идола бидон издавал слабый плеск перед самым носом Ковалевича.

— Через край будете лакать? — брезгливо поинтересовался Чаклун, на что Саша ответил:

— Га-га! — и достал из своего плаща кубок, золоченый, с вензелями по бокам, со стуком поставил его на столик и, громко глотая слюну, снял с горловины клетчатый взмокший платок, подумал-подумал и сунул его в карман — не пропадать же добру. Налил кубок почти до края, подал Чаклуну, но неуверенно, скорее ритуально, по старшинству. Чаклун в ответ только щекой дернул, и Саша передал кубок Казимиру.

— За что пьем? — перебил их священнодействия Соболев и даже остановился возле столика, как инспектор из общества трезвости.

— Один наполняет сиводралом, другой хочет наполнить смыслом, — усмехнулся Чаклун.

Соболев нервно прошелся от столика до двери и обратно, держа руки за спиной, стиснув правый кулак левой ладонью.

— Пьем за то, щоб дома не журылись, — подсказал Саша выход.

Казимир выпил не очень охотно, как воду, без кряканья и присловий, а Чаклун стал закусывать — оторвал ногу у гуся, крутнув за кость крепкими короткими пальцами.

Соболев метнул на него косой быстрый взгляд — и снова к двери. Ему хотелось сказать, что при виде такой набитой мудростью, а главное, такой отглянцованной головы очень хочется ее продырявить. Отлично будет видна дырка от пули, такая круглая, аккуратненькая, с красной каемкой на желтом фоне, — но он уже говорил так Казимиру отдельно, за спиной Чаклуна, еще в Харькове, а самолюбие не позволяло ему повторяться.

Казимир потянулся за гусем, делая плотоядную мину.

— Пора бы и о деле поговорить, — самолюбиво, сумрачно сказал Соболев. — Скоро Москва.

Однако Казимир не спешил с ответом, молча жевал, будто не замечая стремления Бонапарта взять власть.

— Дело ясно, що дело темно, — определил Саша. — Га-га. — И заискивающе посмотрел на Чаклуна. Видно было, что если Саша кого и почитает из здешних, то только его, Чаклуна. На то были особые основания.

— Скоро Москва, что верно, то верно, — согласился Казимир с Соболевым. — Надеюсь, успеем туда раньше Деникина. — Усмехнулся криво — Думаю, батька правильно сделал, что открыл фронт, комиссары с Деникиным быстрей перебьют друг друга.

— Разумеется, правильно, — ехидно согласился Чаклун. — Батька видел, что хлопцы его скоро сами перебьют друг друга.

— Дисциплина хромала, что верно, то верно, — благодушно согласился Казимир. — Но батька все-таки старался навести порядок, надо ему отдать должное. Возьмите, к примеру, Елисаветград.

— Зарубили дюжину мародеров, а толку? — не согласился Чаклун.

Все-таки интересно, в таком ли тоне он разговаривал с самим Нестором Ивановичем, когда с ним из одной чашки ел?

— В Елисаветграде вас не было, а я был! — радостно сказал Саша. — Погуляли в те дни, що и говорить, успели отвести душу. И день гуляли, и другой гуляли, пи одной девки в городе не осталось целой. А на третий батька сказал: хватит, и выходит со штабом на улицу. А тут ювелирный напротив, рядышком. Они туда — проверить, а из витрины выскакивает наш вольному-воля, и цацок на нем, как на собаке блох, понавешано, ожерелья, жемчуга, на брюхе вазу обеими руками обнял, а ваза та с годовалого кабана. «Руби мародера!» — командует батька. А ему сзади голос: «Да это ж свой, батька, это ж Тайга, казначей у Щуся». Батька гривой трясет, ногами топочет: «Р-руби-и!» Левка Задов махнул шаблюкой — головы нет. Был Тайга и весь вышел. «Девятый», — говорит Левка и на ножнах зарубку делает, черт-те какую, может, аж сто девятую. А Гаврюшка ему говорит: «Сгубил картинную галерею, Левка. У него ж на заднице царь с царицей намалеваны, не соскребешь». Так що вы думали? Вертается Левка до мертвого трупа, ногой его ворохнул, клинком штаны взрезал — глядит. То на правое плечо голову положит, то на левое, как курица. Любуется, а там на одной ляжке царь, а на другой царица. Полюбовался, догоняет, шуткует: «Такую задницу, говорит, да на хоругвях носить!» Га-га, смеху было.

— У всякого скота своя простота, — заметил Чаклун. — А пришли в Бердянск — снова грабеж.

— Ну-у, в Бердянске краси-ивое дело было, — с вожделением протянул Саша. — На моих глазах. Гульба была, красивая была гульба! — Он почесал себе грудь согнутыми пальцами, как когтями. — Заняли мы Бердянск, и приказал батька собрать всех проституток, какие есть, в наилучшую гостиницу, не то в «Бристоль», не то в «Мадрид», пригласить, а не пойдут — силком согнать. Куда там, понабежали сами. Из берлинских подвалов вытащили наилучшие вина, столетней, а то и больше давности, печеные гуси с яблоками, бараны на вертеле, пир горой, разлюли-малина. Попили-поели, батька приказал выстроить всех проституток в один ряд, определить, какая же из них самая красивая. Выстроили, стали подводить к батьке одну другой краше: выбирай, батька, себе княжну, как Стенька Разин. Одну подвели, другую, батька нос воротит, то ли перепил, то ли недопил, а тут у вольницы терпеж кончился, стали они девок себе хватать, а то не достанется. Хай и лай, визг и писк, и про самого батьку забыли. Тогда он выхватил маузер и пошел палить по кому попало. Человек десять уложил и ушел к своей жинке, учителке. — Саша даже устал от рассказа, и во рту пересохло.

— Чернь, быдло, скот оценивают Махно со своей колокольни, — Чаклун выпустил колечко дыма. — Скажи мне, что ты думаешь о Махно, и я скажу тебе, кто ты. Но идея вольницы устарела — скакать на лошади рядом с паровозом.

— Махно — явление сложное, — согласился Казимир. — Он мог выстроить проституток, чтобы сказать им доброе слово и отпустить по домам.

Саша икнул от такого поворота истории. Для кого старался, рассказывал?

— Батьку любили все, — внес свою лепту Соболев. — И бандит с большой дороги, и очкарик-интеллигент. В чем его сила, не знаю, но факт, любили,

— И каждый говорил: на него влияют, — продолжал Казимир. — Запретил мародерство — на пего влияют одни. Собрал проституток — на него влияют другие. Отсюда вывод: его власть не мешала свободной борьбе сил.

— Только крепкая власть, только тирания спасет Россию, — твердо сказал Чаклун. — Нужна рука покрепче Петра Великого.

— Нет уж, увольте нас от такой милости! — возразил Казимир, поправил пиджак, выпрямился, как на трибуне. — Человек рождается свободным! И пи рабство, ни двухтысячелетняя мерность христианства — во грехе родились, во грехе помрем — не исказили его великой природы. Человек создает себя сам, отвергая как бремя все, что становится между ним и матерью-природой. Тирания? — нет! Только в том случае человек достигает полного раскрытия своей личности, когда он освободится от каких бы то ни было внешних влияний — государственности, морали, религии, когда он сам, и только сам, станет абсолютным первоисточником всех своих деяний, и тогда он сам — свой собственный бог, перед которым можно совершать свои коленопреклонения. Его стихия — безграничная свобода! Только в пей может раскрыться вся его сущность. А разговоры о государстве и твердой власти — бред рабов и холопов, не мыслящих своей жизни без цепей. Всякое государство, коллектив, масса есть рабство духа, кандалы индивидуальности. Не может быть свободы через насилие, не может быть никакого единения через меч и кровь, единение — только через развитие духа. Вот почему поднялся народ против комиссародержавия на севере и на юге, по российским окраинам. Большая страна, как большой пирог, объедается по краям.