актов бюрократизма и — оборона Москвы.
Сентябрь, хмурое утро, дождь. За окном в саду сумрачно, желтая листва взмокла и потемнела.
Кончается последнее тяжелое полугодие.
Красная Армия растет. В марте было полтора миллиона бойцов, к сентябрю стало три с половиной миллиона.
Растет ее вооружение. Если в апреле рабочий класс республики выдал 16 тысяч винтовок, то в августе — около 43 тысяч. Кончается тяжелое полугодие.
Начинается сверхтяжелое. В Москве остался одни процент коммунистов к числу жителей.
Растет армия, растет вооружение, но Деникин взял Курск и пошел на Орел. С пулеметами Кольта из Америки. С гаубицами и бронемашинами «Остин» из Англии. С французскими самолетами. Идут поголовно офицерские полки, гусарские полки, гвардейцы двора ею величества. В шинелях из Манчестера, па канадских седлах.
Миллион рублей царскими ассигнациями получит тот деникинский полк, который первым войдет в Москву, — такой приз объявлен и уже приготовлен донецкими капиталистами.
А дока деникинские полки получили двести миллионов патронов — без малого по два на каждого российского жителя.
Из Америки идут караваны судов с аэропланами, бомбами, паровозами.
В Сибири Колчак и чехи.
На Дальнем Востоке японцы и американцы.
В Архангельске англичане.
В Тифлисе и Баку англичане.
Черное море бороздят французские корабли.
На Украине Симон Петлюра к Нестор Махно, что ни волость, то своя банда.
Никогда еще Советская республика не была такой маленькой, как в сентябре девятнадцатого.
Ранняя будет осень, скоро снова — нечем топить. Ненастье пронизывает листву, тротуары, улицы, пронизывает и душу людям предвестием новых забот и бед.
«…Человек отличается как безграничной способностью к расширению своих потребностей, так и невероятной степенью сокращения их».
Грохнуло по двери, скребануло, бухнуло, будто сразу трое ломились с той стороны, ища ручку, дверь толчком отворилась, штыком вперед качнулась трехлинейка, за ней голова Гриши в фуражке со звездой.
— Дзержинский! — выпалил Гриша, и в голосе его: спасайся кто может.
— Ты же не контра, Гриша, бояться Дзержинского.
— А я и не боюсь. Я — чтоб начеку перед Чека.
Гриша парень старательный и сообразительный. На фронт не попал по болезни. «Батя помер, наследство оставил — язву желудка». Признали Гришу нестроевым, попал он на трудовой фронт, работал на совесть, но пришел час, и попал Гриша в отряд особого назначения. Получил форму, оружие, а главное, солдатскую флягу, удобную, плоскую, нальешь в нее кипятку, сунешь под рубаху — и язва утихомиривается.
— Документы стребовать? — басом спросил Гриша, стараясь заглушить свой переполох, занял дверной проем и даже локти растопырил — никого не пущу.
— Зачем?
— Бдительность показать. Я ма-агу!
— Если можешь, попробуй, — согласился Загорский.
Побегушки Гришу мало радуют, ему хочется утвердить себя чем-то строгим.
— Позвольте, — послышался за его спиной глуховатый голос.
Гриша отскочил от двери, будто его шилом в зад, стукнул прикладом об пол, штык рывком на себя, замер по стойке смирно, ест глазами Дзержинского. И все — от одного-единственного слова, мягкого, интеллигентного, но каким тоном спокойно-властным было оно произнесено. Не зря у контры дрожали поджилки от его голоса. «Позвольте» — просьба, если ее написать, но если ее произнести топом председателя ВЧК в сентябре тысяча девятьсот девятнадцатого…
Дзержинский коротким жестом отдал честь, и Гриша высоким голосом, перевитым рвением и почтением, выпарил в ответ:
— Здравия желаю, товарищ председатель ВЧК!
…Вечером, разматывай перед сном портянки в казарме, Гриша будет рассказывать, как остановил сегодня Дзержинского у двери кабинета Загорского, как потребовал у него четко и с расстановочкой: «Па-азвольте ваш мандат», и как Феликс Эдмундович тотчас достал и раскрыл перед Гришей свой мандат из красной кожи, после чего Гриша вежливо разрешил ему проходить. «Правильно, товарищ чоновец, спасибо за службу», — сказал ему гроза контры. «Служу трудовому народу». Через день-другой Гриша добавит, как Дзержинский пожал ему руку, спросил, откуда он родом, и Гриша тут же рассказал ему и про батю своего, крестьянина, который умер весной от голода, и про мать, едва выжившую, и про твердость Советской власти в его родной Яхроме Дмитровского уезда Московской губернии. Пройдет еще лет семь-восемь, а Гриша, если будет жив, вспомнит многое другое из того, что не сказал, но одним только взглядом, одним жестом приветствия выразил ему, рядовому бойцу частей особого назначения, и в лице его всем другим верным и преданным людям особого назначения Железный Феликс, гроза контрреволюции, дорогой и незабвенный Феликс Эдмундович.
И рассказывая подробности, вспоминая все больше, Гриша не погрешит против истины, не исказит главного — времени, когда подробности были спрессованы в одном только взгляде и в коротком жесте. Потомкам трудно будет представить цену мгновения этой осени 1919 года, они не станут спрашивать, где кончается правда и начинается выдумка, потому что правда того времени — не кончается. Была быль, да забылась и стала сказкой. И потомки будут ждать обстоятельных воспоминаний о чуткости и человечности — но ритму нового спокойного времени, и Гриша будет стараться не ради своей корысти, но ради славы и всеобъемлющей широты революции и тех ее героев, с которыми Грише в те мгновения довелось приобщиться к истории. И он не скажет, да и сам забудет со временем, что для долгих слов, расспросов и благодарностей не было тогда минуты, а если и была, то как раз для короткого взгляда и короткого жеста, но какого — отдал честь! И еще Гриша споет песню чоновца — человека особого назначения, осназца: «Так будем зорче целиться, опасность впереди. Вперед, солдаты Феликса, не сдать, — а победить!»
А пока он поступил правильно, не потребовав никаких мандатов, чтобы не сказал ему потом Владимир Михайлович, не подумал: «Груб ты, Гриша, бюрократ, не умеешь с людьми обращаться, иди дрова пилить».
— Здравствуйте, Владимир Михайлович. — Рука у Дзержинского влажная и горячая. — Добр-рое утр-ро, как у вас принято.
— Чуть погромче, Феликс Эдмундович, но в принципе информация у вас правильная.
Загорский подал Грише листок с решением.
— Прошу отнести Квашу, в Бюро субботников. — И прочитал текст Дзержинскому: — «Заседания Исполнительной комиссии по субботам не устраивать, чтобы дать возможность активным работникам — членам партии принимать участие в субботниках».
Дзержинский кивнул. Гриша протопал к двери и захлопнул ее так, будто впаял в косяки, чтобы никто не подслушал разговор особого назначения.
— Не субботник для человека, а человек для субботника, — нарушил молчание Загорский. «Начинаю острить, чувствую: положение осложнилось».
Дзержинский отозвался улыбкой, чуть затянув ее, словно подхватывая готовность Загорского ко всему и намереваясь подтвердить: так и есть, Владимир Михайлович, осложнилось.
— И к вам прямо из Кремля. Ильич предлагает… — Дзержинский глянул на внимательное лицо Загорского, помедлил, счел возможным не говорить все сразу. — Предложение может показаться неожиданным. Но для тех, кто знает Ленина давно, такая мера предосторожности будет понятна. — Дзержинский заметно устал, но собран, от тонкой фигуры впечатление тетивы. Щеки землистые, веки набрякли, лицо стало еще более скуластым. Прежде Загорский не замечал такой сильной его скуластости. — Подготовка возлагается на ваши плечи, Владимир Михайлович, на Московский комитет. — Он медлил говорить конкретно, готовил Загорского, позволяя ему самому догадаться, либо не хотел пока произносить вслух не столь победоносные, как хотелось бы, слова. — Необходимо срочно созвать товарищей: Лихачева, Пятницкого, Людвинскую, Шварца. Позже будет назван еще один товарищ из финансовой комиссии Моссовета. Если не всех можно созвать по телефону, моя машина в вашем распоряжении. Дело строго секретное.
Загорский почувствовал, что бледнеет. Ленина он знает давно, знает о его стремлении предусмотреть абсолютно все, и все-таки, все-таки… Пятницкий — это конспирация, нелегальность, подполье. И остальные — старые испытанные большевики, в прошлом прежде всего мастера конспирации.
Неужели именно так обстоят наши дела?
От мая, времени наступления на фронтах, до сентября, времени поражений и уступок, прошло четыре месяца. Всего-навсего четыре месяца, но в них сто двадцать дней битвы, которой не видно конца, и когда ты один и тот же, а противник то один, то другой, то третий, только успевай поворачиваться на все стороны света.
Все лето Красная Армия гнала Колчака на восток.
Особенно успешно сражались бойцы Пятой армии под командованием двадцатишестилетнего Тухачевского. Начальником Политотдела Пятой был Владимир Файдыш, московский большевик, посланец Загорского. Освободили от Колчака Урал, вступили в Сибирь — и остановились. Красные части были измотаны, нуждались в отдыхе и пополнении, не были обеспечены ни материально, ни организационно, испытывали нехватку в оружии и обмундировании. Продвижение в глубь Сибири оказалось к сентябрю невозможным, Восточный фронт застыл без подкрепления, все силы были брошены против новой грозной опасности — с юга.
3 июля Деникин издал «московскую директиву», отслужил в Царицыне торжественный молебен в соборе и двинул войска на столицу. Вдоль Волги, на Саратов и Нижний Новгород, далее с поворотом на Москву пошла кавказская армия генерала Врангеля. Донская армия генерала Сидорина двинулась по двум направлениям: Воронеж — Козлов — Рязань и Новый Оскол — Елец — Кашира — Москва. Добровольческая армия генерала Май-Маевского взяла кратчайший маршрут: Курск — Орел — Москва. В солдатском строю с винтовками шли одни офицеры.
9 июля было опубликовано письмо ЦК РКП (большевиков) к организациям партии: «Все на борьбу с Деникиным!»
«Наступил один из самых критических, по всей вероятности, даже самый критический момент социалистической революции.