баре, куда мы завернули чего-нибудь выпить, тупо нагружалась толпа охотников в красных шапочках и шерстяных рубахах, побросав в машинах ружья и рожки; они жадно накинулись на нас с вопросами: не видали ли мы оленей. Конечно, видали, у самого бара. Морли вел машину, не переставая трепаться: «Что ж, Райдер, может быть, тебе суждено стать Альфредом лордом Теннисоном нашей маленькой теннисной вечеринки здесь, на побережье, тебя нарекут Новым Богемцем и сравнят с рыцарями Круглого Стола, минус Амадис Великий и исключительная роскошь маленького Мавританского королевства, запроданного Эфиопии за семнадцать тысяч верблюдов и шестнадцать сотен пехотинцев, когда Цезарь еще мамкину титьку сосал», – и вдруг олень на дороге, секунду он окаменело глядел в глаза нашим фарам, потом отпрыгнул в кусты на обочине и исчез во внезапно огромном алмазном молчании леса (которое мы услышали, как только Морли заглушил мотор) – и только топот копыт вверх, к индейским рыбным заводям, тонущим в предгорном тумане. Мы уже довольно высоко забрались, Морли сказал, тысячи на три футов. Снизу доносился шум невидимых потоков, мчащихся по холодному, залитому звездным светом камню. «Эй, олешек, – крикнул я вслед, – не бойся, не застрелим!» И вот теперь в баре, куда мы завернули по моему настоянию («В этих северных, горных, морозных краях что может быть лучше стаканчика доброго портвейна, согревающего душу, красного, густого, как сиропы сэра Артура») -
– Так и быть, Смит, – сдался Джефи, – но, мне кажется, не следовало бы пить в походе.
– Да ладно тебе!
– Как хочешь, пожалуйста, но посмотри, сколько мы сэкономили на дешевых припасах для похода, а ты собираешься взять все это и одним махом пропить.
– Это у меня вечная история, то богат, то беден, чаще беден и даже нищ. – Мы зашли в бар, это был придорожный трактир, отделанный в духе горной глубинки, под швейцарское шале, разрисованный оленями и увешанный лосиными головами, и посетители были подстать, ни дать ни взять реклама охотничьего сезона, но все уже в дупель пьяные, колобродящее месиво теней в полумраке бара, когда мы вошли, сели на табуреты и заказали портвейн.
Странный был заказ в этих охотничьих краях, стране виски, но бармен покопался, выудил старую бутылку портвейна «Христианские братья», налил нам два широких винных бокала (Морли вообще непьющий), мы с Джефи выпили, и нам стало хорошо.
– Эх, – сказал Джефи, разнеженный вином и полночью, – скоро поеду на север, взглянуть на влажные леса моего детства, на укрытые облаками горы, на старых злобных трезвых друзей-интеллектуалов и старых добрых пьяных друзей-лесорубов, ей-Богу, Рэй, если ты не был там, со мной или без меня – ты не жил. А потом поеду я в Японию, исхожу вдоль и поперек всю эту холмистую страну, натыкаясь на затерянные в горах древние храмики и хижины старых стодевятилетних мудрецов, которые молятся Кваннону и столько медитируют, что, выходя из медитации, смеются надо всем, что движется. Но ей-Богу, это вовсе не значит, что я не люблю Америку. Хотя чертовых этих охотников ненавижу, они только и мечтают, что прицелиться в бедное животное и грохнуть его; но за каждое убитое существо эти мудаки будут тысячу раз опять рождаться и испытывать все муки самсары, и поделом!
– Слыхал, Морли, Генри, а ты как думаешь?
– Мой буддизм – всего лишь умеренный безрадостный интерес к некоторым их картинкам, хотя должен сказать, что у Какоутеса в его горных стихах есть эта безумная нотка буддизма, но как вера меня это мало интересует.
– Вообще-то ему было все равно. – Я равнодушен, – заявил он со смехом, и Джефи воскликнул:
– Но равнодушие – это и есть буддизм!
– Да-а, смотри, как бы тебе из-за этого портвейна не бросить пить йогурт. Я, знаете, a fortiori разочарован, ибо здесь нет ни бенедиктина, ни вина траппистов, одна лишь святая водица со святым душком «Христианских братьев». Не могу сказать, что я в восторге от этого экзотического заведения, оно похоже на свою тарелку для писателей-почвенников, все они армянские бакалейщики, добропорядочные неловкие протестанты, которые коллективно поехали на пикник с выпивкой и хотели бы вставить контрацептив, да не знают, с какой стороны подобраться. Короче, козлы, – припечатал он с внезапной искренностью. – Молоко тут, наверно, отличное, но коров больше, чем людей. В этих краях, вероятно, обитает другая порода англов, которая мне лично не слишком импонирует. Лихачи, небось, гоняют со скоростью тридцать четыре мили в час. Вот так вот, Джефи, – заключил он, – ежели пойдешь когда-нибудь на государственную службу, то, надеюсь, заведешь себе приличный костюм… и, надеюсь, бросишь тусоваться с поэтишками-художничками… Ишь ты, – (в бар вошла кучка девиц), – юные охотницы, интересно – до чего… вот почему детские приюты открыты круглый год.
Но охотникам не понравилось, что мы сидим в уголке, тихонько беседуя меж собой, вскоре нас окружили, и вот уже по всему бару горячо обсуждали, где водятся олени, где лучше подниматься на гору, как оно вообще; однако, уяснив, что мы приехали сюда не зверей убивать, а просто лазить по горам, нас сочли безнадежными чудаками и оставили в покое. Выпив винца, мы с Джефи чувствовали себя прекрасно; вместе с Морли мы вернулись в машину и поехали опять, все вверх и вверх, деревья все выше, воздух все холодней, пока, наконец, около двух ночи не было решено остановиться: до Бриджпорта и подножия горной тропы еще далеко, лучше заночевать здесь, в лесу, в спальных мешках.
– На рассвете встанем, и вперед. У меня тут черный хлеб с сыром, – сказал Джефи, доставая хлеб и сыр, которые он захватил в последний момент, – и на завтрак хватит, а булгур и прочие лакомства сохраним на завтрашний завтрак на высоте десять тысяч футов. – Прекрасно. Продолжая трепаться, Морли свернул по жестким сосновым иглам под гигантский шатер из пихт и сосен-пондероз, иные под сотню футов вышиной, громадные, недвижные, залитые звездным светом деревья, земля покрыта инеем, и мертвая тишина, разве что иногда что-то хрустнет в чаще, где, быть может, оцепенел перепуганный кролик. Я вытащил и разложил свой спальник, разулся – и только было, с радостным вздохом, сунул в него ноги в теплых носках, довольно оглядывая прекрасные высокие деревья и думая: «Эх, какая предстоит ночка, какой глубокий, сладкий сон, какие медитации ждут меня в этой пронзительной тишине вне времени и пространства,» – как Джефи крикнул из машины: «Слышь, кажется, Морли забыл спальный мешок!»
– Что… что ты сказал?!
Некоторое время они возились с фонариками на морозе, обсуждая этот казус; наконец Джефи подошел ко мне и сказал: «Придется вылезать, Смит, два спальника у нас есть, расстегнем их и расстелим, чтоб было одеяло на троих, проклятье, не жарко будет».
– Как это? Холод же будет снизу проникать!
– Ну, не спать же Генри в машине, он замерзнет до смерти, обогревателя нет.
– А, черт побери, я-то уже обрадовался, – хныкал я, вылезая и обуваясь; Джефи быстро развернул оба спальника, подстелив под них пончо, и устроился спать. В довершение всего, мне пришлось лечь посередке; было уже намного ниже нуля, звезды мигали насмешливыми льдышками. Я забрался внутрь, улегся и слышал, как Морли, маньяк, надувает свой идиотский матрас, чтобы улечься рядом; но, не успев лечь, он тут же начал ворочаться, вздыхать, кряхтеть, то лицом ко мне, то опять спиной, все это под великолепием ледяных звезд, а Джефи храпел себе, его-то все это сумасшедшее верчение не касалось. Наконец, отчаявшись заснуть, Морли встал и пошел в машину, должно быть, побеседовать с самим собой на свой безумный лад, и я ненадолго вздремнул; однако уже через несколько минут он замерз, вернулся, залез под одеяло и снова принялся ворочаться, иногда вполголоса чертыхаясь, это продолжалось какую-то вечность, и все же в конце концов Аврора высветлила восточную кромку Амиды, скоро можно будет вставать. О, этот псих Морли! И это было только начало всех злоключений этой в высшей степени замечательной личности (как вы вскоре убедитесь), этого замечательного человека, который был, наверно, единственным в мировой истории альпинистом, забывшим спальный мешок. «Господи, – думал я, – лучше бы он забыл свой несчастный матрас».
7
Встретившись с нами, Морли, дабы соответствовать нашему смелому предприятию, с первой же минуты принялся испускать альпийские йодли, традиционный клич альпинистов. Это было обычное «Йоделэйхи-и!», только в самый неподходящий момент и при самых странных обстоятельствах: несколько раз еще у себя, среди китайско-немецких друзей, потом сидя с нами в машине, потом при выходе из машины, у бара. И теперь, когда Джефи проснулся, увидел, что уже рассвет, выскочил из мешков и побежал собирать хворост и ежиться над предварительным костерком, Морли тоже пробудился от краткого нервного предрассветного сна, зевнул, да как заорет: «Йоделэйхи-и!» – так что эхо отдалось в дальних долах. Встал и я; ничего не оставалось, как только скакать и махать руками, как делали мы с грустным бродяжкой в гондоле на южном побережье. Но вскоре Джефи подбросил дров, и костер разгуделся вовсю, мы повернулись к нему спинами, грелись и разговаривали. Чудесное было утро – алые лучи восхода косо били из-за холма меж холодных деревьев, точно свет в кафедральном соборе, туман поднимался навстречу солнцу, а вокруг – дружный шум невидимых потоков, низвергающихся со скал, с заводями, затянутыми, должно быть, пленкой льда. Рыболовные угодья. Вскоре и я уже орал: «Йоделэйхи-и!»; но, когда Джефи отошел подсобрать еще дров и Морли окликнул его йодлем, Джефи ответил простым «У-у!» – и потом объяснил, что так аукаются в горах индейцы, это лучше. И я начал аукать так же.
Потом мы залезли в машину и тронулись. Поели хлеба с сыром. Утренний Морли ничем не отличался от вечернего, продолжался все тот же культурно-фальшиво-забавный треп, разве что голос звучал поприятнее, с эдакой утренней свежестью, как бывает у рано проснувшихся людей, с мечтательной хрипотцой, но бодрый, готовый к новому дню. Стало пригревать солнце. Хлеб был хорош, его испекла жена Шона Монахана, у которого, кстати, была хижина в Корте-Мадера, куда мы все могли в любой момент приехать и бесплатно жить. Сыр был острый чеддер. Но это меня не удовлетворило; оказав