— Вот она, пушка, гляди!
Колесо пушки своим ободом пришлось ему почти вровень с плечами.
Вот так пушка!… Колесо в человеческий рост! Да и толстое какое, с дверной косяк толщиной… Это, видно, не трехдюймовая, не то что у нас на батареях, — покрупнее калибром!
Смазчик с важным видом повернулся ко мне. Отставил ногу и сплюнул:
— Крепостная, брат, орудия. По крепостям бить. Видал такие?
Признаться, этаких пушек я и не видывал.
А смазчик, шельма, глядит на меня и в глаза смеется: вот, мол, теперь и ты, хоть и боец Красной Армии, а стоишь столбом. Ничего ведь не смыслишь в артиллерии!
Я, не отвечая ему, достал табак и стал для виду крутить папиросу.
«Надо, — думаю себе, — перевести разговор на что-нибудь другое, мне знакомое, например на динамит».
Но тут кстати подошли несколько железнодорожников — они уже, видно, закончили приборку.
— Ты что это опять брешешь, Васюк? — лениво сказал рослый железнодорожник с синим кантом на обшлагах. Он присел на лафет.
— Заладила кукушка про ястреба — крепостная да крепостная… усмехнулся другой.
— А если эта орудия осадного действия или, например, для дальнего боя? — сказал третий.
Все подтрунивали над смазчиком. Разгорелся спор. И тут я увидел, что железнодорожники, да и сам смазчик, тоже ничего не понимают в пушке.
«Вот так, — думаю, — бравый народ собрался! Кто же стрелять-то будет?»
Я пошел от них в сторону и вдруг поскользнулся о что-то круглое, какой-то бочонок. Гляжу, а это снаряд. Возле борта, накрытые брезентом, лежат приготовленные снаряды.
Я сразу присел, чтобы измерить снаряд.
Ни аршина, ни фута у меня под руками не было, и я пустил в дело саперную мерку. Сапер весь из мерок состоит: руки, ноги, пальцы — у него не руки, не ноги, не пальцы, а меры длины. Ступня в красноармейском сапоге фут, шаг или вытянутая рука — аршин, а пальцы — дюймы и вершки. У сапера заранее все вымерено. Мало ли при постройке моста или блиндажа случится: сломаешь или обронишь раскладной аршин — не бежать же в обоз за новым!
Я приложил к задку снаряда мизинец — средним суставом. Средний сустав мизинца — дюйм. Шесть суставов — шесть дюймов. Вот он какой калибр шестидюймовое орудие!
— Ничего себе пушечка! — Я стал откатывать снаряд к борту. — Вот эта долбанет так долбанет!
— Долбай, да только не по ногам, — вдруг услышал я над собой сипловатый голос.
Я выпрямился. Прямо передо мной на борту сидел, свесив ногу, матрос. Обветренное, словно дубленой кожи, лицо, зеленоватые глаза, прищуренные щелочками. «Заветный», — машинально прочитал я надпись на бескозырке. Буква «ять» закрашена чернилами, как отмененная в новой советской азбуке. Так что в золотом ряду букв образовалась брешь, но все-таки можно было прочесть надпись.
Я отступил, толкнув снаряд в сторону.
— Вот мы и в кубрике, — сказал матрос и расстегнул бушлат. — Кажись, сюда попал. Здесь, что ли, собираются, которые из штаба?
Он перетянул через борт корзину моченых яблок и спрыгнул с ней в вагон.
— Закусывай, артиллерия, до обеда еще далеко, — сказал матрос, устанавливая корзину на лафете, и сам первый взял яблоко. — Вы уж, ребята, извиняйте, что я без винтовки. Проспал, пока выдавали. Сон мне, ребята, приснился…
Матрос помолчал, почесывая за ухом и оглядывая исподтишка слушателей.
Все с любопытством уставились на него.
— Сон приснился, братишки… — Матрос сел на ящик. — Про моего шкуру-офицера сон, который от моей руки в Черном море утоп… В городе, слышу, тревога, и соседи уже повскакали, а я лежу, мне нельзя глаз раскрыть. Досмотреть хочу. Интересно, думаю себе, чем этот сон кончится. Все ли правильно будет? Так и проспал винтовку. А теперь вот — совестно сказать — с мочеными яблоками пришлось против петлюровского кулачья выйти. Уж извиняйте, товарищи…
Железнодорожники, ухмыляясь, слушали беспечную болтовню матроса.
— А вы часом не артиллерист? — осторожно справился смазчик. — А то вон — к пушке…
— Мм… Нет… нет! — замотал матрос головой, жуя яблоко. — В рейс с вами схожу — дома-то скучно сидеть, когда вражья сила в город ломится, — а только не артиллерист, нет!
Матрос доел яблоко и стрельнул огрызком через борт.
— А у вас нехватка, что ли, в артиллеристах?
Двое или трое железнодорожников шумно вздохнули:
— Нехватка…
— Ну, так в случае чего… Я ведь не пассажиром первого класса к вам сажусь, — сказал матрос. — Помогу, чем могу. Снаряд подать или что — на это-то у меня ума хватит.
Железнодорожники потянулись к яблокам — и вдруг так и замерли с протянутыми руками… Из-за города докатился раскат орудийного выстрела.
— Повесточка… — пробормотал матрос. — Начинается!
Все бросились к винтовкам. Я перетащил свой мешок поближе к пушке, чтобы держать его на виду.
Снова гул и грохот. Над вокзалом заметались в воздухе перепуганные птицы. Еще выстрел. Еще… И артиллерия стала бить уже не умолкая.
Вот он, бой! Сколько уже раз я слышал на утренних зорях эти медлительно-торжественные, открывающие бой удары наших батарей, а всякий раз переживаешь их заново… В неясной тревоге замирает сердце. И вместе с тем неистребимая радость жизни, и задор, и острое желание сойтись грудью с врагом влекут вперед, туда, где завязалась схватка, и в нетерпении ждешь приказа…
— Эх, братишка! — Я со всего маху хлопнул матроса по спине. — Будет дело!
Он пошевелил под бушлатом лопатками и крякнул.
— Наши бьют, — сказал он, — прежде тех начали…
К матросу подскочил смазчик:
— А откуда ты знаешь, что наши? Кто тебе сказал?
И, не дожидаясь ответа, смазчик прислонил винтовку к колену и начал торопливо и неумело заталкивать патроны в магазин.
— Да сам разве не видишь? — сказал матрос. — Разрывов-то нет, чисто над городом.
Он взял из рук смазчика винтовку, зарядил, поставил на предохранитель и подал ему.
Все кругом зарядили винтовки и стояли как в карауле, не зная, что делать дальше.
Матрос потянулся и зевнул:
— А кто у вас, ребята, обед варит? Кок есть?
Я быстро взглянул на него, думая, что он это для шутки сказал. Но лицо у матроса было деловито-серьезное.
Кока, понятно, не оказалось.
— Э, братцы, без кока дело не пойдет, — сказал матрос. — Это вам не на берегу — воевать поплывем!
Пошутили, посмеялись — и выбрали в коки смазчика.
— Вот так и будет, — скрепил решение матрос, — ему это как раз с руки: и буксы помажет, и в кашу сальца положит. Только смотри, кок, не путай, какое сало в буксы, какое в кашу класть!
Матрос пошарил по углам вагона, отыскал там в барахле два целых мешка, встряхнул их и взял под мышку.
— Давай пойдем, кок, грузиться. Я при тебе баталером буду.
Оба спрыгнули на перрон.
— А вы не задерживайтесь в городе очень-то! — закричали им вслед железнодорожники. — Мало ли, приказание может выйти или еще что!
— Успеем, — сказал матрос. — Паровоза вон даже нет, никуда вы без нас не уедете!
И оба ушли через вокзальную дверь.
Между тем артиллерийский гул все нарастал. Стекла в окнах выбивали дробь и жалобно пели.
Над городом уже начали вспыхивать облачка неприятельских шрапнелей. Какой-то снаряд грохнул совсем близко между домами.
В вокзале выпало стекло и разбилось.
— Ведь вот что выделывает, окаянный! — Железнодорожники уставились на черную дыру в окне.
«Что же это, — думаю, — командир-то? Пора бы ему».
В эту минуту снаружи вагона послышался шорох.
«Командир! Легок на помине…»
Я подскочил к борту, чтобы показать командиру лесенку наверх, а навстречу мне над бортом поднялась крестьянская соломенная шляпа с широкими полями — капелюх. Из-под шляпы глянули темные настороженные глаза.
Человек в шляпе постоял снаружи на лесенке, обвел всех глазами, потом показался уже до плеч.
К нам в вагон забирался какой-то пожилой бородатый человек — борода у него была почти черная, а на бороду скобой свисали рыжие, словно медные, усы. Одет он был в домотканую рубаху из суровья, с украинской вышивкой.
Я ждал, что будет дальше.
А он уже проворно вскинул на борт ноги и спрыгнул в вагон, шлепнув подошвами о железный пол. Он был в калошах на босу ногу. В руках бородач держал кочергу.
Вскочив в вагон, он сразу обернулся и крикнул еще кому-то за бортом:
— Влазь!
Через борт перевалился здоровенный парнище с круглой стриженой головой. На нем были порыжевшие сапоги и латаная розовая рубаха. Парень встал, глянул на людей, на пушку — и заробел, прижался к борту.
— Не обидят, дура. Бачишь, тут свои, товарищи, — сказал бородатый и, переложив кочергу из правой руки в левую, стал обходить всех, здороваться.
— А вы кто такие? — остановил я старика. — Чего тут надо? Документ!
Старик, не говоря ни слова, закивал согласно головой, сразу сунул кочергу молодому и полез себе под рубаху. Долго рылся он в каком-то потайном кармашке на груди, наконец вытащил документ. Я расправил затертую бумажку. «Предъявник цього…» — стал я читать. В документе было сказано, что это селянин, из середняков, теперь погорелец. Хату и двор его со всем добром сожгли весной петлюровские банды.
Я был смущен тем, что накричал на него.
— Надо вам, товарищ, идти в ревком, — сказал я, стараясь загладить свою оплошность. — Сочувствуем. Рады бы и сами пособить, да видите — солдаты…
— Та на що ж мени тое способие? Я вас молодых всих здоровше!
Старик засмеялся, показав из-под усов крепкие зубы, и, вертя передо мной своими дюжими руками, пыльно-серыми на ладонях, сказал, что он каменотес, — ушел от своего погоревшего хозяйства и ломает камень в карьерах по реке Бугу. Молодого парня в розовой рубахе он назвал своим племянником.
— Оби-два камень рушим… А жинка с дитями — по соседям…
Не перебивая старика, я все же помаленьку выпроваживал его из вагона.
— А ты, товарищ, видать, много бумаги читаешь, — вдруг с усмешкой сказал старик. — Глядел, да недоглядел, что писано в документе.