с романом и ушел куда-то за загородку, так и не посмотрев Миколу в глаза.
И Микол двинулся дальше.
В самом модном московском издательстве снисходительный красавец с лицом, на котором читалось отвращение к жизни вообще и к литературе в частности, похоже, чрезвычайно уставший от притязаний особ женского пола, объяснил ему, что роман у него любопытный, даже весьма любопытный, но он не пойдет. А пойти он не может, потому что у автора нету имени, а если б имя и было… впрочем, можно попробовать. Не желает ли Микол попытаться состряпать себе литературное имя, налудив с десяток любовных романов? И Микол… согласился.
Да, согласился! Он пошел на это. Он хотел напечатать роман.
Налудил не один — два любовных романа в установленный срок — три месяца. Их издали отдельной книжкой. Микол позвонил Мирону, тот пришел, получил книжку, вернулся домой, прочитал, позвонил Миколу и начал в трубку кричать на него так, что в трубке трещало. А расстроился Мирон потому, что нельзя, как он полагал, с таким даром, как у Микола (а Мирон был единственным на земле человеком, который читал его первый роман разумеется, кроме редактора и издателей), писать подобные гнусные, дешевые вещи…
Микол ор и крик кое-как пережил и пошел получать гонорар. Первый в жизни! Одна неувязочка вышла — вскоре выяснилось, что новая любовная серия у читателя не идет, — не хотят наши бабы читать про нашу бабскую жизнь, пускай и придуманную, — и серию благополучно прикрыли.
Если честно, он даже обрадовался и на любовных романах поставил крест. Но вкупе с ними крест пришлось поставить и на идее издать у красавца роман, соорудив себе имя…
Не радовало другое — он боялся звонить в «Столицу». Конкурс должен был уже состояться, все сроки прошли… Наконец, не дыша, набрал номер… Попросили назвать девиз — он назвал. Там, на другом конце провода шумно вздохнули, охнули: «О, ваша сказка вышла в финал, вы — претендент на первую премию!»
Он замер. На губах заиграла бессмысленная улыбка… Вот оно, вот оно!
Но сказали еще, что сроки сдвигаются, финал задерживается и состоится где-то в начале зимы.
Он принялся ждать. Москва пылила, двоилась от зноя, но он не бродил по бульварам и не сбегал в тень Коломенского — днями в пустой комнате, а ночами в аптекарском складе он сидел и писал.
Он осмелился! Булгаков впервые приснился ему: он сидел на обрыве Владимирской горки, жевал редиску и щурился… Рядом с ним похаживал Миша Панин, но не молодой, как в «Театральном романе», а старый, высохший, умудренный и с палочкой — такой, каким Микол помнил его — Павла Александровича Маркова, знаменитого завлита МХАТ, когда тот в последние годы жизни преподавал в ГИТИСе… Пал Саныч-Панин похаживал и бормотал что-то невнятное себе под нос — с дикцией у него не все было в ажуре — и взглядывал косо на Мишу Булгакова…
Микол встретил свой сон с надеждой — это знак, он допущен — пора! Словно герой «Театрального романа», с замиранием сердца входящий во дворик в Сивцевом Вражке, который в ответ на суровый вопрос: «Вы зачем?» отвечает одно только слово: «Назначено», — Микол решил, что сон его — это пароль, отворяющий вход на запретную территорию.
В несчетный раз перечитал «Мастера и Маргариту» и начал работу над инсценировкой. Работал недолго — в конце лета опять слег с язвой в больницу. Вышел и позвонил в «Столицу». Ему сказали коротко, что издательства больше нет — оно развалилось, а с ним, само собой разумеется, развалился и конкурс. Нет его. Гикнулся. Фь-ю-у-у-у!
«Ладно, — говорил он себе, жуя овсяную жижу, — пускай! Нету премии, так ведь не в ней же дело! Хотел понять что это — то что внутри у меня, какое оно? Живое или так, ерунда… Мне сказали: ты претендент на первую премию, — вот и славно, и чудненько, чего еще, живи, да радуйся!»
Он поперхнулся, долго кашлял, а откашлявшись, уронил голову на стол и лежал так как неживой. Воробей, присевший на подоконник, с интересом заглядывал в комнату и приметил, как что-то блестящее, крупное тянется по небритой щеке спящего на столе человека. А когда тот вдруг дернулся, подскочил и раздавил пальцем это блестящее, воробей шарахнулся и упорхнул в возмущении. Не было такого уговора, чтоб птичек пугать!
А Микол бахнул кулаком по столу, опрокинул тарелку, кинулся искать портмоне, пересчитал деньги, выскочил в магазин, купил две бутылки коньяку — на все, и вернулся к себе. Открыл одну, вынул из шкафчика стопку, налил до краев, проглотил и отворил окно.
— А почему это я окно всегда закрытым держу? — поинтересовался он и облокотился о подоконник.
Внизу шевелились деревья, — он жил на седьмом этаже, — двор был старый, круглый, покойный, с давно примолкшим и облупившимся фонтаном посередине. Стайка девиц, двое алкашей у песочницы, парочка на качелях, три тетки в подворотне… Тетки глупые, осоловелые, толстые, стоят, пиво пьют…
— Три сестры! — обрадовался Микол. — Нет, не то: три девицы под окном пряли поздно… позвать их, что ли? Пусть порадуются — коньяк все-таки… Ну, старик, ты совсем поехал! — вдруг возмутился он. — Черт-те что лезет в голову, когда на дворе такая жара…
На соседнее окно с лету сел сизый голубь, увидал Микола, обиделся, моргнул и сорвался вниз. Микол лег грудью на подоконник, перегнулся, чтоб проследить, куда сядет птица, и вдруг понял, что голову повело, что тело его тяжелеет, клонится к земле, и ноги вот-вот оторвутся от пола. Он дернулся и тотчас же все прошло — двор перестал кружиться и встал. Вдалеке громыхнул трамвай, кошка притаилась за кустиком — она за кем-то кралась в траве, соседский пудель закинул ножку и, сделав свои дела, засеменил вкруг фонтана… Три сестры, как видно, допив свое пиво, покинули подворотню, влюбленная парочка испарилась куда-то, алкаши — и те сгинули, девицы исчезли, даже одинокий малыш, ковырявший совком в песке, бросил свое занятие и деловито потопал к выходу со двора… Оступился, заревел, раскорячился, потом заковылял, что есть сил, и завернул за угол.
Двор опустел. Миколу стало не по себе. Мир был пуст.
— Где Ты, Господи?!
Он вернулся в комнату, повторил свои действия, посидел, покурил… Прыгнул к окну. Отчего-то неудержимо захотелось поговорить с кем-нибудь. Он ведь не общался с людьми, дай Бог память… с апреля. Ну да, в апреле в последний раз Мирон заходил, про конкурс спрашивал… А теперь — август. А недавний его визит и ор телефонный — не в счет, они толком и не поговорили… Ох-хо-хо, скоро листья посыпятся, желтеть начнут… Нельзя так, надо работать, надо держаться, а то разом сорвешься, с круга сойдешь… Он поглядел на зубастую ощерившуюся машинку — по каретке полз таракан.
— Э, это никуда не годится! — сообщил таракану Микола, сбил щелчком, надавил… — Тьфу, черт, гадость! Н-да, нужна пауза… А, плевать на все! — он не знал, чего хочет — он уже разучился хотеть.
А это, знаете ли, не шутки…
Микол немного помялся, рывком натянул легкую летнюю куртку, сунул в карман непочатую бутылку и отправился странствовать.
Маршрут был известен — Садовое! Он шел по кольцу к Патриаршему пруду, шел, как к себе домой. Свернул на Малой Никитской, нырнул в подворотню, открыл бутылку, глотнул, постоял, ожидая пока горячее растекавшееся по телу блаженство достигнет мозга, и дальше пошел, бессмысленно улыбаясь потерянной горькой улыбкой… И вдруг наткнулся на антикварный под странным названием «Книги». Прежде тут и вправду одни только книги самые разные продавались, а теперь — и мебель, и фарфор, и всякие лампы чудесные, и даже дамские веера… А, надо сказать, Микол имел одну слабость, и слабость эта выражалась в нежной привязанности к редким старинным вещам.
Он вошел в магазин, и разом ощутил знакомый холодок под ложечкой. А потом ток крови как будто усилился, стало жарко и немного ослабли колени… Микол почувствовал, как время отхлынуло от него, напряжение спало… Он вспомнил, как прежде развлекался частенько, разглядывая какую-нибудь изящную безделушку и мысленно перемещаясь в разные времена, разные обстоятельства, и путешествия эти с изящным предметом в руках доставляли ему несказанное удовольствие.
Синий граненый хрусталь, прохладное и гладкое серебро, потускнелая бронза, резное дерево, вобравшее в себя застарелые запахи, выцветший абажуровый шелк… Ах, как это хорошо… хорошо! Он взял в руку тяжелый бронзовый канделябр, вспомнил маму… Она так мечтала о таком, нет — о паре таких! Даже копить начала, чтоб купить и поставить на пианино, но Микол заболел — бронхит, да ещё не простой, а с астмоидным компонентом, — врач посоветовал Крым, Симеиз. Она взяла отпуск, и они отправились в Симеиз, а мечта осталась в Москве и растворилась в небытии…
Мимо него в тесном проходе протиснулись двое: темноволосая, очень живая девушка в длинной черной юбке и бородатый парень постарше. Они рассматривали овальный ореховый столик с замысловатой резьбой…
«Неужели купят? — пронзило Микола. — Кто же они, студенты? Юнцы! Неужели такие могут его купить — он же триста долларов стоит! А хорош, гад!»
Ему вдруг чрезвычайно захотелось купить этот столик. Вообще что-то купить! Вместо этого, — в кармане бренчала последняя мелочь, — Микол подозвал молоденькую глазастую продавщицу и, наклонившись над ней, заговорил доверительно:
— Я хотел бы… знаете, это важно. Только вам. Я отчего-то вам доверяю. Вам известно, какой я человек? Са-мо-дур! Сам себя создать возмечтал, настроить как настройщик разбитое пианино. Понимаете, я понять захотел: что такое быть русским интеллигентом, — я, чья мать вырастила меня без отца и всю жизнь проработала бухгалтером в ЖЭКе… Она, — понимаете, она учила меня находить утешение в красивых вещицах и с упорством приговоренного, который роет подкоп из тюрьмы, собирала изящные безделушки и приучала меня…
Девушка беспомощно озиралась, не зная, что предпринять.
— Так что годам к двадцати я уже не мог обходиться без них, а мама… она умерла.
Его глаза перебегали с звонкого хрусталя на текучий фарфор, скакали по гладким округлым подлокотникам уютного кресла и впивались в побледневшее лицо продавщицы, которую он словно заворожил, — она и пискнуть не смела, слово молвить боялась, — по-видимому приняла его за маньяка…