Не потому ли древняя Индия, хотя и раздробленная на множество княжеств и царств, не знала горьких потрясений, все ломающих среди людей, погубляющих то доброе и светлое, что неизменно рождалось между ними?
— Ом… — говорил мудрец, с особой старательностью произнося священное слово, в беде и в ожидании ее, неизбежной, помогающее, длинно звучащее и завораживающее слух необычностью.
— Ом-м… да достигну я Брахмана!
Мудрец говорил негромко и с глубокой уверенностью, которая была еще и осознание себя частью сущего. А это значило, что ему было доступно и происходящее в пространстве, которое подчинялось единому движению и Закону. Все это вместе составляло Абсолютную Реальность, она одна, осознаваемая человеческой мыслью, недоступная большинству людей, высоко возносящаяся над ними, манящая и слабого рассудком, была совершенство, все остальное, происходящее на земле, во благо ли ей, в унижение ли, являлось отражением Абсолютной Реальности. И тот, кто постигал это, не очень-то радовался пониманию, а со временем стал ощущать неуверенность и острую, почти болезненную неудовлетворенность собой.
Началось же осмысление жизни и все возрастающее отторжение ее неколебимости, которая сулила радость, осознание ее бесполезности в миру Абсолютной Реальности еще в то время, когда в долине темноструйных рек Инда и Ганга, стиснутых высокими красными берегами, часто выталкивающихся из русел, отчего близлежащие леса наполнялись яростным гулом, стронутые с привычного движения и как бы разобиженные волны нескрываемо зло и упрямо обламывали сухие ветки и шипя заполняли ямы и впадины возле упавших деревьев, люди стали строить нехитрые слабые жилища, для чего выбирали тихие, открытые солнцу места. Они спустились с Гиндукушев, смуглолицые, крепкие, голубоглазые люди арийского племени, те из них, кто не ушел в ту сторону, где прячется солнце, а вознамерился осесть на этой лишь с виду суровой (в здешних местах водились тигры и львы, огромные, как бы сплошь из камня, еще не приемлющие людской ласки, слоны и всему живому грозящие смертью гибкие змеи), а на самом деле ласковой и исполненной особенного достоинства, благодатной земле. Они селились здесь, и те, кто был близок Богам, стали слагать песни в честь героев: в них было все — любовь к жизни и удивление перед открывшимся миром, который беспеределен, и смущение, исходящее от этой беспредельности. А бывало, что недоумение мучило певца, он пытался осмыслить то, что окружает его, и тогда, забыв про сладкозвучную песню, спрашивал у себя:
— Шипы сливого дерева ключи, так? Кто же придал им эту форму?..
Арии хотел знать больше того, что открывалось взору, и это вело их по ступеням познания. С малых лет привычные не только к оружию, которое в их руках было грозным и всесокрушающим, но редко когда неправедным, в уничтожение живого и трепетного начала, что составляло гордость хотя бы и соседского племени, а еще привычные к уважительному отношению к сущему, к земле, которая сделалась для них отчей, словно бы жили на ней от веку, не ведая ни про что другое, они с необыкновенной легкостью постигали явления природы, и многое сохранялось их поэтической памятью. И теперь уже не только сказитель, но и старый земледелец мог сказать, придя на новое место, где ему предстояло жить:
Вот здесь я закладываю прочную хижину.
Да стоит она в мире, хранимая людским теплом!
Вот войдем мы под твою крышу, о, хижина,
Все вместе: и мужья, и жены, и старики, и дети,
И станем жить…
И будем мы владеть конями и коровами,
И жизнь наша наполнится радостями,
А так же жиром и молоком!
Возвышайся же для великой судьбы, о, хижина!
Он, земледелец, понимал жизнь и знал себе цену, он был не один — с людьми, а еще со сказаньями, где находилось место и его немногочисленному роду, пришедшему вместе с другими в зеленую долину, стиснутую реками Репти и Рахини, и поселившемуся на некрутом склоне близ снежных вершин Гималаев, угрюмовато холодных и пугающих своей холодностью. Но все же не всех, попадались меж ариев храбрецы, они готовы были потягаться и с духами гор. Они без робости подымались на крутые вершины, гонимые не только собственной несупрямливостью, а еще и необходимостью отыскать целительный, во благо жизни, подавляющий ее хрупкость и нестойкость, пускай и на время закрывающий дверь в другой мир, дающийся лишь рукам добрым и к чужой беде участливым, Богами благословенный корень.
Земледелец из рода Сакиев, как и все в его окружении, верил в легенду, она говорила о мягком и нежном, то есть о том, что если и встречалось в суровой жизни, то крайне редко, чаще отодвигалось в сторону, точно бы обретя неприкасаемость. Однако ж не сказать, что сакии были люди хмурые и не открытые радости, скорее наоборот, они отыскивали ее даже там, где она не должна бы скрываться, и умели не расплескивать ее попусту.
Так где же оно, то мягкое и нежное?.. А в том хотя бы, как видели они все, что стояло в изначале их немногочисленного рода.
Случилось это не так уж давно, все ж непамятно и для самого древнего в роду. Жили тогда среди ариев пять братьев, были они из семьи вождя. Младший родился в месяц весака от молодой женщины, на ней отец женился после смерти матери. Старшие сыновья с появлением во Дворце новой хозяйки почувствовали себя обойденными, у них росло убеждение, что они не нужны никому, даже отцу. Кажется, это было не так, однако ж переубедить их сделалось трудно, а скоро и невозможно, и однажды они сказали отцу, что уходят из дворца. И, как он ни удерживал их, они ушли, а вместе с ними ушли и четыре сестры.
Все они долго ходили по земле, пока не очутились в тех местах, где скрывался от людей приблизившийся к истине известный меж ариями своими добродетелями, досточтимый Капила. Тот привел братьев в свой скит и долго говорил с ними. Молодые люди были бледны и находились как бы в полусне. Капила понял, что с ними, и, зная о том, что девушки рождены от другой матери, сказал:
— Не будет ничего плохого, если вы, братья, возьмете в жены своих сестер.
У молодоженов появились дети, и были они так шумны, что Капила вознамерился уйти, но братья умолили его остаться, и он согласился, а спустя немного показал место, где те могут строить себе жилище. Со временем здесь вырос город и в честь великого риши был назван Капилавасту. Эта весть достигла слуха отца братьев, и он, не скрывая своего восхищения, воскликнул:
— Сакия! Сакия!..
Это означало: возможно ли такое? Возможно ли?!..
С того и пошел род сакиев, крепко осевший на земле, которая сделалась для них кормилицей и матерью. Она давала рис, в горах добывали лазурь и агат, изумруды и рубины, золото, камни для возведения городских строений.
3
Произошло это за пять столетий до рождения Христа Спасителя. Много ли это? Да нет, пожалуй, если представить то огромное, не имеющее начала и конца, во что все погружается и из чего возникает, в том числе, и скамбха — жизнь и что именуется веной и стоит в основании времени. Времени, которое вроде бы меняется, но, если принять во внимание вечность, то оно точно бы замерло, а если и сдвигается с места, то так нерешительно и неприметно, что и не разглядишь сразу.
— Ом, кала! — восклицает брахман, говоря о времени с почтением, понимая его как часть своего существа, которая непостоянна, подвержена переменам, и мало ли что можно ждать от него: вдруг соединится с богиней несчастий Апвой и нашлет на людей болезни, а то поменяет, исхитрясь, выпас небесной коровы Мадхукаши, и тогда она лишится молока и не сможет служить людям?.. И, чтобы так не случилось, брахман снова и снова обращается к священному слову «ом», тем самым как бы успокаивая время, вводя его в русло, где оно текло бы никем не унижаемо, с достоинством, отвратившись от страстей и желаний.
— Ом кала! — восклицает брахман. — Живи в течении жизни, не препятствуй ему, содействуй благу!..
Содействуй, содействуй, содействуй… Это слово точно бы соединяло в себе все, что совершалось теперь в парке Лоумбини, примыкающем к царскому дворцу, чуть отступившему от Капилавасту. Слово несло в себе просьбу о милосердии и, обращенное к Богам, как бы застыло в тонких, чуть дрожащих лепестках водяных роз и белых лотосов, едва ли не ощущаемо касалось гибких лилий и того живого и чуткого, что сознавалось царицей в парке. Она только не могла сказать, отчего именно это слово стало для нее завораживающе и почему она обратилась именно к нему, а не к чему-то другому, более способному облегчить предполагаемые ею мучения. Впрочем, царица и не старалась отыскать что-то еще, это слово сделалось способно выразить все, что она хотела бы выразить в своем обращении к Богам, и она не отпускала его и, как бы соединившись с природой, ее окружающей, шептала одно и то же…
Она была в легком белом халате, обтягивающем большой живот, который совсем не портил ее, а как бы даже возвышал над обыденным, служащим только низким желаниям, и предопределял ее высокое назначение стать матерью: то есть слиться с животворящей мирской силой, способной вознести человека над собственной жизнью, найти в ней соединенность с пространством, свою выражаемость в Брахмане.
На шее у царицы посверкивало тройное ожерелье из рубинов, на тонких смуглых руках сияли серебряные браслеты, и все это вместе с той живой покорностью судьбе, а точнее сказать, изначальной предопределенностью, которая наблюдалась в больших черных глазах с какой-то словно бы синеватостью в них, начинавшейся от зрачков и потом растекавшейся, а еще в том, как царица держала голову, хотя и спокойно и почти величественно, тем не менее с отчетливо зримой подчиненностью высшему предопределению, было трепетно, почти мимолетно, то есть с заранее обозначенной недолговечностью, даже хрупкостью, казалось, коснись царицы хотя бы малое неурядье, и она сломается, истоньшится, сделается как пыль при дороге. Да, да, в царице наблюдалось и это, как, впрочем, наблюдалось словно бы в сопротивленье тихой, никому не в упрек покорности, и внутренняя сила, правда, не сразу примечаемая, а когда станешь особенно внимателен к царице.