Но вот пришел черед молодого человека. Его взяли за руки и повели к костру с медленно угасающими, раскаленными угольями, которые чуть не касались железных прутьев, висящих над ними и слпетенных в тугую сеть. Молодого человека подвели к сети и повалили на нее. У Аситы было такое чувство, что тот не сопротивлялся и охотно подчинился насилию и все смотрел на клетку, где теперь сыто и вяло чавкали собаки. Поглядел туда и Асита, и тотчас в нем обмерло, захолодело, и уж ничем не согреть этого сердечного холода. Он ничего не слышал, и даже тех стонов не слышал, которые, казалось, не могли принадлежать молодому человеку, ни тем более извивающемуся телу, привязанному к смертному ложу, ни криков ужаса, что вдруг поднял толпу и понес вниз, с горы, сделав полубезумной, захлебнувшейся в собственной жестокости. Он ничего не слышал и не видел, все в нем сдвинулось, поменялось совершенно, и уж нельзя было сказать, зачем он здесь, на этой горе, поднявшейся вблизи города и почему теперь один возле умерщвленного тела и красной клетки с собаками?..
Мальчик не пошел в город, к людям, они сделались ему неприятны, он боялся их. Перед ним, стоило спуститься с горы, лежал лес, глухой, непознанный и тоже пугающий, все же мальчик недолго колебался, оказавшись перед высокой, зеленой, почти неподвижной стеной, углубился в лес. С тех пор он не выходил из лесу, сделавшись отшельником, и уж ничто и много лет спустя не смогло бы вернуть его в мир, разве что невозможность найти истину. Асита стал глубоким старцем. Его часто томила тщетность попыток обрести успокоение для себя и для людей, которых он покинул, но кто уже не вызывал в нем прежней неприязни, одну жалость, ведь они идут к погублению, не понимая этого, пребывая во мраке невежества.
Но однажды в небе над тем деревом, под которым он сидел, прислонившись к теплому липкому стволу голой черной спиной и неподвижно глядя перед собой, стараясь отодвинуться от сущего и обрести в себе извечное, от Богов, начало и уж затем сделаться частью вселенского мира и прислониться своей духовной сутью к сладкому божественному созерцанию, Асита увидел нечто светлое и необычайно яркое, много ярче света, что проливался от полной луны.
Он увидел небесный свет и принял его за добрый знак, и не ошибся. Вдруг что-то в нем ли, в пространстве ли, его окружающем, сказало, что в эту ночь родился Будда, благовестимый, дарующий освобождение. Асита, угадавший этот знак, вышел из лесу, поднялся на священную гору Хима, долго стоял на ее вершине, согбенный, но уже принявший с благоговением подаренное ему небом право первого возвещения о рождении Несущего Свет. Там, на горе, дэвы сказали Асите, что это произошло в роще Лоумбини, и старый риша поспешил в Капилавасту.
Он вошел в царский дворец и теперь стоял и ждал… Все в нем, вроде бы отвыкшее за долгие годы от приятия чувств хотя бы и радостных, как бы оборотившееся в пыль, теперь ожило и постепенно накалялось, обрастая нетерпением.
…Суддходана был в печали и не хотел никого видеть, но появился слуга и сказал, почтительно кланяясь и прижимая руки к груди:
— О, Государь, к милости твоей обращается старец, отшельник. Он стоит у двери и не смеет войти. На лице у него радость. Это, скорее, оттого, что он узрит тебя, о, Великий!
— Кто же он? — трудно отвлекаясь от горьких мыслей и не скрывая досады в голосе, спросил Суддходана.
Слуга смутился, хотя и знал, что царь сакиев понапрасну не обижал подневольных людей, сказал дрогнувшим голосом:
— В городе говорят, что это божественный Асита.
— Асита? — удивился Суддходана, теперь в его голосе обозначилось нетерпение и живой интерес к новоприбывшему. Слуга успокоился и в знак подтверждения царевой мысли склонил голову.
— Что же ты медлишь? Зови! — воскликнул Суддходана.
Вошел старый Риша. Был он в ветхом платье отшельника, босой, с длинной согбенной спиной и с белыми, ослепительно белыми волосами, упадавшими на узкие старческие плечи.
— Садись, о, муни[14]! — сказал царь сакиев, после чего приблизился к Асите и, взяв его за руку, подвел к креслу. — Что привело тебя ко мне, забота ли, тревога ли, а может, радость?
— Радость, государь. Услышал я от Богов, что у тебя родился сын. Он достигнет другого берега и, наделенный твердой силой духа, поведет за собой людей. Все, кто жаждет спасения, пойдут за ним. Я хочу видеть его.
— Хорошо, — сказал царь. — Будь моим гостем. Сына сейчас принесут. Я прикажу…
Суддходана уважал тех, кто стремился найти путь к спасению, считал, что человек, погрязший в грехах, несчастен не только потому, что не в силах не совершать их: живущее в человеке сильнее возвышающего его над миром, всего мягкого и доброго, склоняющего к святости, что вроде бы и есть в нем и в то же время словно бы ничего этого нет, столь неприметно и зыбко возвышающее: чуть подует ветер и улетит в дали дальние и уж нигде не отыщешь…
Да, Суддходана уважал отшельников. Он был государем необъемной земли, она почти вся умещалась меж упадающими с Гималаев реками Рапти и Рахини. С недавнего времени эта земля оказалась в подчинении, пускай и не обременительном, все ж обидном для гордого духа сакиев, а скорее, не в подчинении, в зависимости от могущественного соседа — царства Кошалы. Может, поэтому и у него возникло желание уйти от мирской суеты и забот, что вдруг наваливались и уж не оставалось времени побыть наедине со своими мыслями, а он так любил предаваться размышлениям, отдалившись от людей, что зачастую делались назойливы и неприятны.
Он думал, что если бы не родился кшатрием, властным над людскими судьбами, то непременно попал бы в отшельники и для него поиск истины стал бы единственно стоящим внимания, все же остальное определялось бы им как пустота и необозначаемость в сущем, неподчиненность чувствам. А еще он думал, что скорее даже и принадлежность к верховному сословию могла бы и не поколебать его его стремления к совершенству, что заставляло подолгу пребывать в сомнении относительно собственного назначения в жизни. Но Боги послали ему Майю и тем сделали счастливейшим из людей. И с тех пор жизнь Суддходаны сосредоточилась вокруг этой женщины, вокруг того, что интересовало и влекло ее, дивную, по тропе жизни. Случалось, Суддходана забывал обо всем совершенно и помнил лишь про нее. И это, кое-кому казалось, было не всегда во благо сиятельному государю, а во вред… Но им помогала не раскрывать чувств привычная сдержанность, нежелание распахиваться хотя бы и перед близкими людьми, стремление все сохранять в себе, так характерное для сакиев и для их государя. Между прочим, мало кто знал, что происходило с Суддходаном. Но Майя догадывалась, только и она не отличалась словоохотливостью и на своего повелителя смотрела ласково.
Суддходана считал, что это, вошедшее в его жизнь с появлением во дворце Майи, надолго пребудет с ним, а мысли, что все на земле меняется, и дерево вдруг расколется и завянет, не очень тревожили. Он отгонял их, если становились назойливыми. Но странно, мысль о дереве, тоже подверженном перемене, хотя с виду крепком и надежном, не отпускала, а однажды нашла отображение в окружавшей его жизни.
Вблизи пруда на восточной стороне парка в затенье росло молодое дождевое дерево. Оно шумело разлапистой темно-зеленой листвой и матерело. Суддходана изредка обращал внимание на это и тогда думал о жизни, о ее корнях, что крепки, и не сразу отыщешь силу, способную поломать их, оторвать от земли. Но как-то пришел и не узнал дерево, вдруг сделалось слабое и колеблемое на ветру, а листья сморщивались и упадали на посеребренную водную поверхность и, намокнув, утягивались ко дну. Суддходана долго стоял возле дерева, силясь понять, что с ним, отчего завяло, сникло?.. Но так и не отыскал причину и пошел во дворец, а на сердце сделалось тревожно, и эта тревога, в начале не очень приметная, усиливалась, и вот уж стала как бы предсказательницей близкого несчастья. Но он еще крепился и старался прогнать неприятное ощущение, однако ж оно не исчезало, точно бы уже зависело не от него, а от другой силы. Потом родился ребенок. Ему дали имя Сидхартха. Это имя ему дали не потому, что так хотели брамины, а потому, что так пожелала Майя. Найденное в ее памяти имя сделалось по сердцу Суддходане и жрецам понравилось, они приходили во дворец и говорили добрые слова о ребенке, предсказывали ему великое будущее. Это открывалось им в расположении небесных светил и в тех удивительных метах, которые были наблюдаемы на теле младенца. Они говорили:
— Боддхисатва избрал Майю — для своего появления на земле, он принял облик белого слона и вошел в ее чрево.
— Божественный Аватара пометил небеса, и от них было много хороших знамений, воздух сделался точно серебряный в полнолуние, и свет падал от звезд прямой и сильный.
— Он будет мировым монархом Чакравартином[15] и достигнет всего, к чему может стремиться человек. И народы земли поклонятся его стопам.
— Он станет Буддой, свет разума падет от него на землю, и воссияет она, и угаснет пелена невежества и злобы, и тогда придет успокоение в людские сердца.
А самый молодой среди браминов с глазами грустными и со слабым голосом, но не от страха, а от собственного душевного смущения перед тем, что неожиданно открылось ему, сказал:
— Царевич покинет людей, как только откроет знаки, которые скажут о бренности человеческой жизни, об ее беззащитности в огромном мире. Он будет искать путь к спасению и найдет…
Суддходане приятно слышать эти слова, они наполняли душу осочбенным светом, трудно было пробиться сквощзь него к тому, что окружало, сделалось его жизнью, но он проявил упорство и недолго находился под божественной властью, его все больше охватывало беспокойство, стоило войти в покои Майи и увидеть, как она, будто свеча на медном жертвеннике, таяла. А когда она, поменяв свою сущность, уже принадлежала не этому, другому миру, Суддходана совсем потерял себя, он ничего не замечал и мысленно видел облик Майи, она как бы не расставалась с ним, только была молчалива и скорбно смотрела на него. Он хотел бы узнать, что с нею, и не однажды спрашивал, но она не отвечала. Он думал, она не слышит, и спустя немного решил, что, поменяв свою сущность, она уже не в силах общаться с ним, как прежде, у нее теперь другая речь, и она произносит какие-то слов