Полковник в третий раз вчитался в русские слова — он хорошо знал язык.
Привет, долбо…бы!
Смерть ваша не за горами — за ближайшими домами!
Fack you сто раз в задний глаз!
Палмер скомкал бумажку нервным движением, лучше любых слов говорившим о том, как он разгневан. Молча швырнул комок бумаги на щебень и, широко шагая, пошёл к своей машине, окружённой кольцом лёгких пехотинцев 4-й дивизии армии США. И не повернулся, когда кто-то из поляков (а их много удобно устроилось вокруг) свистнул и крикнул:
— Цо пан пуковник денервуе?! То ест смях москальски, доконд пан зуспешам?!
— Го-го-го! Га-га-га! — отозвались солдатским смехом развалины.
— «Привет, долбо…бы!» — с выражением начал Верещагин. Его вестовой, набивавший патронами пулемётный барабан, хрюкнул. Надсотник, не обращая на него внимания, продолжал читать, хотя стоящий перед ним Димка Медведев побагровел до малинового цвета и опустил голову ниже плеч. — «Смерть ваша не за горами — за ближайшими домами! Fack you сто раз в задний глаз! Димка-невидимка». Что молчишь, Пушкин? — с насмешкой спросил офицер. Мальчишка переступил на полу. Вздохнул. Скрипнул каблуком. — Правда невидимкой решил заделаться?
Мальчишка вздохнул снова. У сидевшего над картой командира третьей сотни Шушкова, заменившего трагически погибшего Климова, дёргались губы. Верещагин вздохнул тоже:
— И это первый пионер города Воронежа. Начальник штаба отряда. Опора. Смена. Человек, которого я представил к награждению Георгием 4-й степени (Димка капнул на ботинок). Матершинник и провокатор.
— Чего я провокатор… — безнадёжно отозвался Димка.
— Провокатор, — безжалостно повторил Верещагин, покачиваясь с пятки на носок. — Вместо того, чтобы заниматься разведкой, ты лепишь похабные писульки на вражескую технику. Думаешь, им это приятно? Они злятся. И, соответственно, усиливают охрану. Потом твои же ребята идут в разведку и напарываются на это усиление. Это и называется провокация.
Димка капнул два раза — на левый и правый ботинки. Верещагин вздохнул:
— В общем так. Сдать ремень. Шнурки из ботинок. Всё оружие. Я тебя арестовываю на пять суток. Будешь отсиживать при кухне, заодно и поработаешь на благо моей измученной дружины. Я жду.
Уже без стеснения всхлипывая, мальчишка сдал требуемые предметы. Потом поднял мокрые испуганные глаза:
— А галстук?! Тоже… сдавать?!
— Нет, — сердито ответил Верещагин. — Шагом марш отсюда, куда сказал. Выходить можешь только в сортир и на работы…
— Есть, — вздохнул Димка, повернулся через правое плечо и вышел.
— Поэт-песенник, — буркнул Верещагин, бросая на свою кровать конфискованные предметы. — Лебедев-Кумач.
— Что ты на него взъелся? — удивился Шушков, откладывая карту и беря гитару. — Хороший парень. Вон, гитару мне принёс.
— Да не в этом дело, не в записке этой… — Верещагин подсел к столу, посмотрел на вестового. — Пошел отсюда, Большое Ухо.
Зубков встал с видом смертельно оскорблённого человека и медленно вышел походкой тяжело больного. Верещагин проводил его взглядом и повернулся к Шушкову. — Понимаешь, Саш, он страх потерял. Тот самый, старый добрый страх, который позволяет сохранить голову. Ему начало казаться — я же вижу — что это всё игра. Пусть посидит и подумает. Тем более, что завтра ночью «Солардъ» идёт на автокемпинг на Антонова-Овсеенко. Учти, выдаю тебе военную тайну.
— Туда? — Шушков помрачнел.
— Туда, он же и разведал, — Верещагин кивнул. — Вот я и боюсь — с ними увяжется. Нет уж, лучше пусть под арестом посидит.
— Ну, может ты и прав, — согласился Шушков. — Спеть?
— Спой, — согласился надсотник, откидываясь к стене.
— А помнишь, тридцать лет назад —
Звенящий май, и солнце в луже,
И чистые глаза ребят,
С которыми по школе дружен.
И лебедь в парке на пруду,
И мамина лапша «по-флотски»,
И «Смоков» хит What Can I Do?,
Перекрываемый Высоцким.
Не знаю, чья виновна власть
И кто сие придумал средство:
Как будто бомба взорвалась
И разорвала в клочья детство.
И объясненьям — грош цена.
Читаю на могильных плитах
Друзей тогдашних имена,
Теперь безжалостно убитых.
И, поднимая к небу взор,
Грехи и беды взвесив строго,
НЕ ПРИНИМАЮ злобный вздор,
Что чья-то смерть угодна Богу.
Друзьям, крестившимся в крови,
Чрез смертную прошедшим муку,
Я в знак неумершей любви
Свою протягиваю руку.
За вас, ушедших в мир теней,
Увековеченных в граните,
От нас, живых ещё парней,
Стихомоление примите.[3]
Надсотник Верещагин ошибался.
Ошибался, несмотря на весь свой школьный и военный опыт.
Димка Медведев не «потерял страх». Скорее наоборот — понял, что не знал настоящего страха до той ночи три дня назад, когда, находясь во вражеском тылу, увидел
Он и раньше знал, что на той стороне остались гражданские. Не очень много, большинство не успевших покинуть город скопились под защитой «своих». И всё-таки были. Димка видел, как с большого грузовика им раздавали продукты. Раздавали, люди брали… а сбоку стоял ещё один грузовик, и возле него — несколько штатовских военных. По временам они выводили из толпы то молодых женщин, то девочек, то мальчишек, сажали в свою машину. Когда она отъехала, Димка стал красться следом. Грузовичок шёл медленно, мальчишка мог не отстать и добрался до окраины города, до автокемпинга.
О том, что он видел там, Димка Медведев никому не рассказал в подробностях. Просто когда он вернулся, то от него шарахнулась мать, казалось, привыкшая к тому, чем занимается её сын. А Димка посидел в подвале — и отправился к Верещагину, потребовав у него устроить сию секунду встречу с генерал-лейтенантом Ромашовым.
Надсотник различил на висках мальчика седину. Почти незаметную в светлых волосах. Но седину. И кивнул только. Ни о чём не расспрашивал. А в кабине «гусара», когда они мчались через Вогрэсовский мост, мальчишка вдруг сбивчиво сказал надсотнику: «Там… там девочки, маленькие совсем, дошкольницы… и мальчишки даже… я не знал, что такое… что такое… что так вообще можно делать… и там… и там собаки ещё, и…» Он захлебнулся, а Верещагин прижал его голову к своей груди, и Димка притих, молчал до самого штаба Ромашова.
А Ромашов вызвал «Солардъ».
«Солардъ» был спецназом РНВ. Его бойцов не звали по именам, потому что не знали их имён. А что знали? Что «Солардъ» приносит человеческие жертвы. Что «Солардъ» поклоняется Перуну. Что «Солардъ» может всё. Знали кучу всего — и ничего достоверного. Кроме одного. Оккупантов бойцы «Солардъ» звали не «врагами».
Они звали их МЯСО.
Командир «Солардъ» был маленький, тощий, пожилой, со скандальным голосом пенсионера-общественника. Сейчас, когда он сидел в комнате Верещагина в гостиничном подвале, посвистывая, пил чай и недовольно смотрел по сторонам, надсотник невольно поражался тому, каков контраст между внешностью и содержанием, если можно так сказать.
Надо сказать, никто из тридцати пяти человек отряда (столько их было в начале боевых действий; сейчас осталось двадцать девять) не выглядел Рэмбо или Балуевым. Обычные молодые мужики; пара — уже не очень молодые, тройка — совсем мальчишки. Таких полно в каждом подразделении. Но даже на их фоне командир по прозвищу Дед выглядел вопиюще невоенным человеком.
— Мальчишку, значит, не отпустишь? — Дед поставил пустую кружку. — Плохой у тебя чай, надсотник, чай заваривать не умеете…
— Не отпущу, — покачал головой Верещагин. — Хоть стреляй, хоть приказ от генерала суй…
— Откуда такой приказ, если ему четырнадцать лет… — пробормотал Дед. — Ладно, может и правильно. Кемпинг мы знаем, кое-кто из моих там до войны часто бывал… Обратно вот. Если их там больше сотни, да маленьких много, да забитые все — как обратно-то идти…
— Дед, — Верещагин навалился на стол. — Как на бога молиться буду. Выведи, а? Все тебя просят. Весь город.
— Выведи… Думаешь, мало их сейчас по России — женщин и детей — вот так мучаются? — беспощадно сказал спецназовец.
— Много, — кивнул надсотник. — Но этих-то можем спасти. Дед, не выведешь — я утром дружину в атаку подниму. Все пойдут.
— Чего ты меня уговариваешь? — брюзгливо сказал Дед. — У меня-то как раз чёткий приказ. Значит — выполню. Только вот думать надо — как. Ты вот что, надсотник. Ты поди погуляй. А мне сюда пусть план кемпинга принесут, скажи там, снаружи, чтобы Барин принёс, там есть такой — скажешь, он сразу принесёт. И кипятку с заваркой, а сахара не надо — сам чай заварю, а то от ваших помоев с души воротит…
— Значитца, сделаем так, — Дед со вкусом прихлебнул из кружки чёрный, густой, как дёготь, чай — практически чифир. Поставил кружку на край карты. — Туда мы доползём, тут даже вопросов нет. Там тоже всё тихо сделаем, вот сейчас ребят проинструктирую пофамильно — и ни одна мышка не пукнет. А обратно мы поедем.
— Поедете? — Верещагин ошалело посмотрел на Деда. Тот опять отпил из кружки и кивнул:
— Ага. Я человек старый, чего мне ноги-то бить? Тут четыре километра по Хользунова. Улица не перегорожена — так, рогатки в нескольких местах. Пароли мои ребята на месте узнают. Грузовики у них там стоят на бывшем рынке, рядом. Переоденемся — да мы даже заранее переоденемся. В штатовцев. Детишек и баб погрузим. Сядем. Поедем. Шум поднимать всё равно некому будет — ну, разве что случайно. Езды тут — пять минут. Ну — шесть. А штатовцев пшеки всё равно останавливать особо не станут. Пока с начальством свяжутся, пока то, пока сё…