Будьте как дети — страница 8 из 64

По каким-то причинам душа не соглашалась найтись, очевидно, была слишком напугана, и иллюзий у крестной не оставалось. Кажется, она знала, в чем дело, понимала, что душа права: она, Дуся, сама во всём виновата. Раньше, маня ее, уговаривая, будто ничего не случилось, вернуться, крестная изображала дурочку, но всё без толку. Наверное, кроме как встать на колени и смиренно, кротко молить Господа, чтобы Он простил ее, другого пути не было, но, похоже, Дуся сейчас о Боге не помнила. Может, чересчур была разгорячена игрой – тот маховик, что позволял ей без устали рыскать и рыскать по комнате, залезать в самые немыслимые щели, чтобы нас, тощих, юрких сепелявок, вытянуть на свет Божий, он же словно говорил ей: не бойся, никуда твоя душа не денется. Скоро ты ее найдешь, в крайнем случае, посулами выманишь из укрытия. И вот, заигравшись, крестная забывала о Боге, а может, и вправду считала, что раз души в ней нет, то и Господу ей как бы нечем молиться. Она от Него дальше, чем бессловесная скотина, – нечто вроде пустышки, мертвяка.

Хотя Дусина душа покинула тело, сила в нем еще оставалась, много силы. Не зная, что теперь с ней делать, крестная принималась над собой глумиться. Больше не было ни речитатива, ни тонкого умильного голоска; издевательски туда-сюда изгибаясь, растопырив ручки, очень похожие на маленькие ощипанные крылышки, и, по-куриному квохча, она начинала кружить вокруг обеденного стола. Она огибала его своей обычной семенящей походкой не спеша, чуть пританцовывая, будто хотела, чтобы мы все хорошо ее рассмотрели – этакая мерзкая глупая курица, ничего лучшего, чем суп, не заслуживающая, – шла и, постепенно заводясь, всё злобнее кудахтала.

Иногда два-три ее круга, как сквозь глушилки, невозможно было разобрать ни слова, а потом треск, шумы, всякого рода невнятица вдруг пропадали, оставался лишь мат, яростные ругательства и проклятия. «Дуся, сука, сука, шалава, блядь подзаборная, подстилка. Курва ты, и порода у тебя такая же бляжья. Да нет, – бормотала она, – ты хуже любой потаскухи, совсем удержу не знаешь. Христос Марию Магдалину недаром принял, утешил – она торговала телом, а ты, грязь, погань сраная, – душой». И снова: «Не ты ли, шлюшка, перед престолом Господним, как жениху, клялась своему исповеднику, что на веки вечные отдаешь ему свою душу, не ты ли на коленях молила взять ее, сберечь, потому что иначе тебе не спастись…» Она не всё время кричала, силы постепенно подходили к концу, и крестная, сев на какой-нибудь стул, тихо и обреченно повторяла: «Бегала ты, бегала от одного к другому…»

Если в то время, когда Дуся искала душу, приходил кто-нибудь из взрослых, нас сразу же выводили в коридор или, пока дело не уляжется, отправляли гулять. Но и сами мы были хорошие, незлые дети, и, как плохо сейчас крестной, объяснять нам было не надо. Помочь мы ей ничем не могли. Веселого тут тоже ничего не было, и, конечно, мы были рады уйти. Шли во двор, на площадку и, пока нянька не звала нас обратно, играли уже там.

После припадков Дуся слабела, даже не могла двигаться и дальше, приходя в себя, спала до следующего утра. По-видимому, вечера и ночи ей хватало, чтобы оправиться, потому что просыпалась она уже обычной Дусей, той Дусей, без которой собственную жизнь мы вообще не представляли. Ничего между собой не обсуждая, никак не сговариваясь, мы понимали это так, что душа к Дусе вернулась, всё в порядке, она снова здорова.


В тридцать четвертом году Сережа пошел в Строгановский институт. Окончил его, работал в каком-то ярославском музее, дальше – фронт, три ранения, причем все тяжелые. Демобилизовавшись в сорок пятом, в музей он уже не вернулся, сошелся с этнографами и больше четверти века мотался по Северу. Рисовал всё, что его просили: одежды, орнаменты, лица камлающих шаманов и чумы, всякую домашнюю утварь, бубны, онгонов и тут же – упряжку собак, бредущих по снегу оленей. Он делал это везде, от Ямала до Чукотки, сначала в поле, а потом, когда те, с кем он ездил, выходили в люди, защищали диссертации, оформлял для издательства их книги. Я был уверен, что он так и будет кочевать до самой смерти, но в начале семидесятых годов, ему еще не исполнилось шестидесяти лет, Сережа вдруг уволился из института этнографии и осел в Москве. К счастью, тремя годами раньше кто-то из работавших с ним академиков выбил ему в старом купеческом доме на Трубной мастерскую.

Комната была как комната, если не считать, что на стенах в два ряда висели иконы. Доски Сережа привозил тоже с Севера. После начала коллективизации туда были сосланы десятки тысяч староверов, ко времени смерти Сталина большинство их погибло. Из выживших Сережа многих знал, давно был с ними дружен. Часть досок он уже в Москве реставрировал, причем, что особенно ценилось, делал это по всем правилам, а на следующий год возвращал в скиты. Но немало образов еще дониконовского письма Сереже были просто отданы на сохранение.

Его отношения со староверами начались еще в конце сороковых годов, и немудрено, что из того, что перебывало за двадцать лет в Сережиной комнате, собралась бы коллекция, которой позавидовал любой музей. Недавно я снова вспоминал иконы, к которым он был особенно привязан, наши не слишком частые разговоры и вдруг понял, что он с трудом принимал взрослого Христа, Христа Пантократора и Христа на Голгофе, Христа проповедующего и Христа, грозящего грешникам. На образах, перед которыми он молился, был лишь Христос-младенец, Христос-дитя на руках у Богородицы. Сережа ни разу, во всяком случае, при мне, на подобные темы не высказывался, но, может быть, остальное было для него чересчур жестко и строго.

В те годы временами и я думал, что Сын Божий уже своим зачатием и рождением, всеми чудесами, с этим связанными, показал нам дорогу, путь, которым следует идти, чтобы спастись. Больше ничего было не надо: Христос ведь и Сам однажды сказал: «Будьте как дети, ибо их есть Царствие Небесное». Я слышал, что и у Дуси любимой была та часть жизни Спасителя, когда Богородица, она одна, была всем Его миром. Кроме нее, в нем больше не было никого.

Наверное, поэтому крестная так настойчиво повторяла, что любое взросление есть уход от Господа. Каждый день, который человек прожил на земле, до краев наполнен грехом и лишь отдаляет от Бога. Как-то она сказала, что и у Христа, по мере того как Он рос, менялся взгляд на мир, созданный Господом. Он видел, что люди своим злом настолько всё исказили, что прав зваться его творцами у них теперь не меньше, чем у Всевышнего. В этом единственная причина, почему Сын Божий, выйдя из детства, день ото дня делался суровее, труднее прощал, чему в Евангелиях много свидетельств. Отсюда же и Его отдаление от матери. Так было до возвращения в Иерусалим, до Тайной вечери и Голгофы.

Сережа рассказывал о староверах не слишком охотно. Те жили закрыто, чужих старались к себе не пускать, и он это уважал. Правда, пару историй еще прежде, чем сам впервые попал на Север, я от него слышал. Как последователи Аввакума относились к большевикам, погубившим в тюрьмах и лагерях три четверти их единоверцев, ясно, но и белых, зеленых, прочие масти они тоже не жаловали. Когда-то пророк сказал: «разделившееся царство не устоит»; Гражданская война, в которой народ Божий без устали сам себя убивал, была неоспоримым свидетельством, что пришли последние времена: зло в каждом, и вина тоже на каждом. И вдруг в сорок восьмом году Сережа в одном из скитов услышал новое объяснение Гражданской войны. Не убежден, что роль событий, которые пойдут ниже, действительно велика, важно другое: в этом предании попытка, никого не исключая, простить и оправдать соплеменников.

Староверы рассказывали Сереже, что в ноябре шестнадцатого года, то есть на третью зиму войны, когда были убиты уже миллионы солдат, многие миллионы ранены и изувечены, те же, кому пока везло, заживо гнили в окопах, глава Синода Саблер на докладе у царя сказал, что подданным его величества необходим знак, что всех их он равно любит и всех равно считает себе преданными. В первую очередь он, Саблер, говорит о старообрядцах. Надо отказаться от взгляда на них как на еретиков, которые непременно прямо сейчас должны раскаяться и присоединиться к синодальной церкви. Наоборот, староверам следует дать понять, что Государь считает их веру столь же угодной Богу, как и православную. Причем хорошо было бы обойтись без деклараций и манифестов.

Царь спросил, что конкретно Саблер предлагает. Тот ответил, что в больших православных храмах можно позволить время от времени служить литургию и по дониконову канону. Сначала в одном, если же сойдет гладко, то и в других, везде, где в округе живет много староверов. Царь, подумав, согласился, и на пробу был выбран чухломской храм Пресвятой Богородицы. Выбран не случайно. Священником там был отец Георгий, человек мягкий, к тому же относившийся к старообрядцам с глубокой симпатией. Вся Чухлома знала, что он дружит домами со староверческим батюшкой отцом Досифеем, с которым они женаты на сестрах. Саблер тоже был о нем наслышан, в частности потому, что в Синод только за один минувший год на отца Георгия было послано больше десятка доносов. Им давно следовало дать ход, но он неизвестно почему медлил, теперь убедился, что правильно.

Епархиальным начальством в вину отцу Георгию ставилось многое. В частности, что чухломской батюшка ничего не делает для возвращения еретиков в лоно церкви, более того, в разговорах с мирянами не скрывает, что ему нравится, как живут староверы. Особенно их семьи. Нравится, что ни жёны, ни мужья не блудят, не пьянствуют, не сквернословят и друг с другом не дерутся. Что дети в староверческих семьях хорошо воспитаны, вежливы, не врут. Всё это куда ближе к тому, что хочет от человека Господь. Последнее говорилось открыто, иной раз даже во время проповеди, в итоге, по данным полиции, несколько десятков православных, соблазнившись подобными речами, ушло к отцу Досифею.

Чухломская церковь Пресвятой Богородицы была очень велика. Храм в стиле ампир был возведен в середине XIX века иждивением графов Шереметевых для крепостных из окрестных торговых сел. Тогда здешний люд был сплошь православным, но позже по соседству в городских слободах стали селиться и старообрядцы. К концу века их было уже за тысячу. Все Рогожского согласия, то есть признающие, что без священнослужителей человеку в нашем мире не спастись. Умножившись, община стала обращаться в Синод с просьбой разрешить ей пос