Букет из народных преданий — страница 3 из 14

[5] непосредственно к Эрбену обращаются приезжающие в Чехию русские ученые: А. Н. Пынин, А. Ф. Гильфердинг, А. А. Потебня, Н. И. Костомаров и др.

В 1867 году К. Я. Эрбен, в качестве гостя вместе с великим чешским художником И. Манесом и другими   посещает   Московскую   этнографическую выставку.

«Поездка эта, — писал Эрбен, — останется для нас, участников ее, незабываемой во всех отношениях, потому что мы очень многое изучили и наши представления о русских значительно обогатились в их пользу. Что касается меня, то я должен признаться каждому: это самый искренний и самый сердечный народ».

Конец жизни Эрбен посвящает работе над русскими историческими и литературными памятниками. В 1867 году выходит его перевод Несторовской летописи, в 1869 году — перевод «Слова о полку Игореве» и «Задонщины». Переводы отличаются высокими художественными достоинствами. За эти труды многие русские ученые общества избирают Эрбена своим членом. Членом ряда русских ученых обществ, в том числе членом-корреспондентом русской Академии наук, Эрбен был избран еще в 50-е годы.

Творчество Эрбена занимает почетное место в сокровищнице чешской литературы. Значительное влияние оказало оно и на дальнейшее развитие чешской поэзии. В той или иной степени у Эрбена учились и испытали его влияние Ян Неруда, Витезслав Галек, словак Само Халупка, автор либретто знаменитой «Русалки» Дворжака — Ярослав Квапил, а также зачинатель чешской пролетарской поэзии Иржи Волькер. Позднее баллада становится одним из излюбленных жанров чешской поэзии. Но в то время как основной проблемой творчества Эрбена была проблема национальная, поэты следующих поколений наполняют балладу новым, социальным, содержанием. Иржи Волькер явился создателем нового жанра — жанра социальной баллады.

Советскому читателю особенно близка в произведениях Эрбена проходящая через все его творчество идея национальной независимости и братства славянских народов — идея, полностью воплотившаяся в жизнь только в наши дни, благодаря героическим победам Советской Армии. Выход в свет избранных произведений Эрбена на русском языке несомненно будет встречен с большим удовлетворением советскими читателями.

С. Никольский







Букет из народных преданий{3}

БУКЕТ



БУКЕТ{4}

Как  мать скончалась и ее схоронили,

сироты детки остались;

каждое утро на ее могиле

встречи с ней дожидались.

И загрустила мать по своим детям;

душа ее возвратилась,

и на могиле мелколистым цветом

выросла, расстелилась.

Почуяли детки родимой дыханье,

запрыгали, заиграли;

утешное травки этой благоуханье

мятой-душицей назвали.

Родина-мать, о твоей дивной силе

повествуют наши преданья!

Собрал я их на древней могиле

кому в назиданье?

Свяжу я их единым букетом,

лентой обовью широкой,

пошлю их по белому свету

дорогой далекой.

Может быть, почуяв свежее дыханье,

дочь твоя найдется,

может сын твой, слыша то благоуханье,

сердцем встрепенется!


КЛАД



К Л А Д{5}

I

На  пригорке среди буков

церковушка с малой вышкой;

с вышки льются волны звуков

через лес к деревне близкой.

То не колокол взывает,

отдаваясь за холмами:

било в доску ударяет,

люд сбирая в божьем храме.

И спешат на эти клики

богомольною толпою

люди горною тропою —

к службе Пятницы великой...

В храме тихо, сумрак тмится;

в траурной алтарь оправе,

вышит крест на плащанице;

хор Христовы страсти славит.[6]

Чье это мелькает платье,

там у леса на опушке?

Женщина с какой-то кладью,

жительница деревушки.

Из-за речки темным бором

в чистом праздничном наряде

поспешает шагом скорым

со своим родным дитятей.

Вниз торопится, стремится,

в храм поспеть она скорее:

он уж близко перед нею —

опоздать она боится.

Подойдя к речному лону,

вверх сильней спешит по склону;

так как ветра дуновенье,

пролетая по дубраве,

издали доносит пенье:

хор Христовы, страсти славит.

Вот спешит она, но — скалы

вдруг пред ней встают стеною:

«Боже! Что со мною стало?

Что подеялось со мною?»

Смотрит изумленным взглядом,

размышляет, оглянулась,

вновь назад она вернулась.

«Вот он лес, а вот — подлесье,

тут идет дорога рядом,

помню проходила здесь я —

Боже, что со мной случилось?

Был здесь камень у дороги,

ныне ж скал стоят отроги!»

Стала, снова в путь пустилась,

продвигаясь постепенно,

шаг тревожный замедляет,

глаз ладонью протирает:

«Боже, что за перемена!»

Здесь, в трехстах шагах от храма,

на краю глухого бора,

камень был обычный самый,

как теперь предстал он взору?

Смотрит женщина в тревоге

и глазам своим не верит, —

вырос камень на дороге,

вход открылся в нем к пещере:

вздыбилась скала и стала,

словно вечно здесь стояла.

Смотрит женщина в тревоге —

видит вход открытый в камень,

словно в пышные чертоги;

в глубине ж, вдали от входа,

неземной какой-то пламень

озаряет сумрак свода.

Он горит, переливаясь

то луны сияньем бледным,

то, внезапно разгораясь,

отблеском заката медным.

Изумленная взирает

женщина на это пламя

и глаза свои руками,

как от солнца, прикрывает.

«Боже, что же это блещет?

Что за дивный блеск трепещет?»

Вглубь ступить она боится,

У порога став, дивится.

Все глядит — не наглядится,

устремив глаза на пламя, —

страх помалу исчезает,

любопытство ж подгоняет,

и она между камнями

шаг за шагом дале, дале,

точно тянет ее что-то;

от шагов в пустынном зале

только эхо из-под свода.

И чем дальше шаг свой движет,

тем сильнее бьет сиянье;

вот еще подходит ближе,

все короче расстоянье —

блеск такой ей в очи брызжет —

нету сил стерпеть сиянья.

Смотрит — что же ей предстало?

Кто б такое видел раньше?

О красе такой, убранстве

и в раю бы не мечтала!

Перед нею настежь двери

изумительного зала;

стены золотом повиты,

в потолок рубины влиты

и хрустальные колонны.

А у двери золоченой

два светильника сияют;

пола мраморные плиты

свет нездешний отражают.

И под тем, что слева блещет,

серебра сплошная лава;

груды золота трепещут

под огнем, что светит справа.

Блеск мерцает и дробится —

слева лунный, справа красный;

и пока здесь клад хранится,

им вовеки не погаснуть,

свет не сможет их затмиться.

Женщина стоит, боится,

ослепленная виденьем,

взор поднять она страшится,

овладеть не может зреньем.

На одной руке младенец,

по глазам другой проводит,

и когда от изумленья

вновь в себя опять приходит,

глубоко она вздыхает

и такую речь заводит:

«Боже! Весь-то век с нуждою

мне приходится тягаться,

спину гнуть перед бедою,

а — такое здесь богатство!

Столько серебра и злата

укрывает это диво!

Горсть одну б из той громады

и была бы я богата,

и была бы я счастлива

со своим родным дитятей!»

И пока так рассуждает,

все сильней в душе желанье:

и, крестясь, она шагает

к свету лунного сиянья

и, серебряные слитки

взяв, кладет на место то же,

вновь, любуясь, поднимает,

и в руках перебирает,

но обратно ли положит?

Нет, уж фартуком прикрыты.

Осмелела от удачи:

«Значит, промысел то божий,

клад господь мне предназначил,

счастье послано мне свыше:

пренебречь грешно б такою

указующей рукою!»

Тихо так проговоривши,

сына на пол опускает,

сняв передник, на коленях

полон набирает денег,

и сама с собой бормочет:

«Бог нам счастье посылает,

он нас осчастливить хочет!»

И берет — нет сил расстаться,

фартук полон, еле встала,

сняв платок, еще набрала,

так влечет ее богатство!

Поднялась итти обратно:

ах, а что ж с ребенком малым,

с малышом двухгодовалым,

что ей сделать? Непонятно!

Часть сокровищ кинуть милых?

А всего поднять не в силах!

Мать идет с тяжелой ношей,

а ребенок — в страхе, в дрожи:

«Мама, — плачет, — мама, мама!»

Ручки тянет к ней упрямо.

«Тсс... Не плачь, мой цветик крошка,

здесь побудь один немножко,

возвратится скоро мама!»

Сыну так она сказала,

и скорей бегом из зала,

через речку, прямо к лесу,

серебра не чуя весу.

Кладь сложила и в весельи

в путь обратный полетела,

задыхается, вспотела,