вот она уж близко к цели.
Тихо ветра дуновенье
лист колышет по дубраве,
из костела слышно пенье:
хор Христовы страсти славит.
Вновь под свод она вбегает,
слышит смех родного крошки;
и дитя ее встречает,
плещет радостно в ладошки.
Мать не видит и не слышит,
страстью алчною объята:
ей в глаза сверканье пышет,
ей всего дороже злато.
Вновь передник расстилает,
груды золота сгребает
из сокровищницы клада.
Фартук полон, еле встала,
сняв платок, еще набрала!
О, как бурно сердце скачет,
как она удаче рада!
Ношу подняла с размаха,
а дитя дрожит от страха,
неумолчно, горько плачет:
«Мама, — кличет, — мама! мама!»
Ручки тянет к ней упрямо.
«Тсс... сыночек, полно, крошка,
здесь побудь еще немножко».
И с лицом к сынку склоненным
руку в фартук опускает,
две монетки вынимает
и дитя забавит звоном:
«Глянь-ка, что у мамки в ручке!
Дзинь-дзинь! Слышишь, что за штучки?»
Но дитя не смотрит, плачет,
а у ней-то сердце скачет.
В фартук руку опускает,
горсть червонцев вынимает,
на подол кладет сыночку.
«Глянь-ка, как звенят звоночки!
Тсс... мой мальчик, тсс... мой крошка,
Дзинь-дзинь! Вот звенят занятно!
Подожди еще немножко,
мамка вновь придет обратно,
поиграй здесь, мой сыночек,
я вернусь через часочек».
Сыну так она сказала
И скорей бегом из зала,
прочь от каменного входа,
по мосточку через воду,
по пригорку, прямо к лесу,
золота не чуя весу,
в хижину свою вбежала.
«Эх, ты, бедное жилище,
скоро я тебя покину!
Что за радость в жизни нищей
гнуть с зари бессменно спину!
Из глуши лесной дремучей
я уйду теперь на волю,
попытаю жизни лучшей,
обновлю былую долю;
жить начну теперь иначе:
мне теперь дорога всюду,
улыбнулась мне удача, —
в городе теперь жить буду;
дом куплю себе, землицы,
стану госпожой богатой,
здесь я больше не жилица,
прощевай навеки, хата!
Я с житьем покончу вдовьим,
не трудясь из сил последних:
вот богатство»,—с этим словом
опускает взор в передник.
Ах, уж лучше б не глядела!
Вся от страха помертвела,
вся от страха задрожала,
чуть без памяти не пала.
Смотрит, — смотрит — что же видит,
собственным глазам не веря!
Распахнула настежь двери,
Крышку с сундука сорвала, —
Что же с серебром-то стало?
Люди добрые, поймите,
посочувствуйте обиде!
Видит, скованная страхом:
вместо серебра каменья,
а в передника холстине,
о, пустое наважденье,
вместо злата — комья глины!
все ее надежды — прахом!
Не нашла ты счастья в кладе,
недостойна благодати.
II
Страшная беда такая
сердце ей сжимает тяжко,
сына снова вспоминая,
плачет и кричит бедняжка».
Крик тот стены потрясает:
«Ох, дитя, ох, сын мой милый!»
«Сын мой, милый, милый, милый!» —
эхо гулко повторяет.
И в предчувствии ужасном
мчится и летит, как птица,
по пригоркам и по склонам,
лесом, ельником зеленым,
к взгорью, к скалам, тем опасным,
там где церковка таится.
Тихо ветра дуновенье
пролетает по дубраве;
почему ж не слышно пенья? —
Хор Христа уже не славит.
А когда к скале примчалась,
Что ж пред нею оказалось?
Здесь, в трехстах шагах от храма,
в гущине сплетенных веток
камень высится тот самый,
входа ж и в помине нету,
свод исчез, скалы не стало,
словно вовсе не бывало.
В смертном женщина испуге!
Как зовет она, как ищет!
по кустам безплодно[7] рыщет,
по холмам, по всей округе.
Взор ее как у безумной,
губы страшно посинели,
ломится в кустарник шумный,
продираясь в цепком хмеле:
«Горе мне! Ребенка нету!»
Ветви тело ей терзают,
иглы ноги изъязвляют. —
Не найти ей ту примету,
хоть весь век искать по свету!
И опять тоски волною
мать охвачена до дрожи:
«Где ты, дитятко родное!
Где ты, мальчик мой пригожий?!»
«Здесь я, под землей глубоко! —
голосок в ответ ей глухо: —
ничьему невидим оку,
ничьему неслышен уху.
Здесь сокровища сокрыты,
мне еды, питья не надо,
гладки мраморные плиты,
золотой мне звон — отрада!
Хорошо мне здесь, уютно,
здесь ни дня, ни ночи нету,
здесь без сна пробыть не трудно;
слышишь, как звенят монеты?»
Мать, с отчаяньем во взоре,
ищет в муке безысходной,
наземь падает, рыдает,
волосы рвет, причитает,
вся в крови, с несчастьем споря:
«Горе, ох какое горе!
Где ты, мой сыночек родный,
где ты, мой малютка милый?»
«Мой малютка милый, милый!» —
эха гул звучит бесплодный.
III
Дни за днями хороводят,
превращаются в недели,
быстро месяцы, проходят,
вот и листья пожелтели.
На пригорке, там где буки,
церковушка с малой вышкой:
благовеста слышны звуки
через лес к деревне близкой.
Поутру, когда к обедне
колокол народ сзывает,
пред иконой пахарь бедный
низко голову склоняет.
Но кому известна эта
женщина, что на коленях?
Хор замолк, и нету света,
а она еще в моленьях.
Бледностью лицо покрыто,
щеки залиты слезами,
неподвижная на плитах,
кто она? Узнайте сами.
Лишь окончится служенье
и закроют двери в храме,
мы ее скользящей тенью
видим между деревами.
Вниз идет она помалу,
по тропинке меж кустами,
где покрыты мохом скалы,
где торчит дорожный камень.
Здесь она вздыхает тяжко,
скрыв лицо свое в ладонях:
«Ах, сынок!» и взор бедняжки
вновь в слезах горючих тонет.
Нам та женщина знакома,
вся полна печали, смуты:
сердца горькая истома,
от утра до самой ночи,
тучей ей туманит очи,
сна не шлет ей ни минуты.
Плачет на заре, встав с ложа:
«Ах, дитя мое родное!
ах, ты, горе мое злое!
Смилуйся, великий боже!»
Промелькнуло лето вскоре,
осень, а за ней морозы,
но не стихло в сердце горе,
на очах не сохнут слезы.
Вот и солнце выше стало,
снег весенний растопило,
только губ ей не разжало,
глаз от слез не осушило.
IV
Слышишь? С горки, там где буки,
с колокольни-башни низкой,
колокола льются звуки
через лес к деревне близкой.
И спешат на эти клики
богомольною толпою
люди, горною тропою,
к службе пятницы великой.
Снова ветра дуновенье,
пролетая по дубраве,
издали доносит пенье:
хор Христовы страсти славит.
В чаще от речного лона
платье женское мелькает.
Вот она остановилась.
Что же ей итти мешает?
То—что год назад случилось!
Вновь бредет она со склона,
где скалы была препона.
Что ж опять предстало взору?
Здесь, в трехстах шагах от храма,
камень, ход открывши в гору,
стал среди дороги прямо:
вновь манит открытым входом,
вход блестит волшебным сводом.
Вздыбилась скала и стала,
словно вечно здесь стояла.
В страшной женщина тревоге,
ей дитя всего дороже, —
волосы ей ужас ежит,
страшно ей воспоминанье,
как свинцом налиты ноги,
но, осилив испытанье,
замирая вся от дрожи,
вглубь спешит знакомым входом
под скалы тяжелым сводом.
Видит: двери вновь раскрыты
изумительного зала,
стены золотом повиты,
в потолок рубины влиты
и хрустальные колонны.
А у двери золоченой
два светильника сияют,
свет нездешний отражают.
И под тем, что слева блещет,
серебра сияют лавы;
груды золота трепещут
под огнем, что светит справа.
Женщина спешит, как прежде,
и глядит вокруг в надежде:
к слиткам тянется сторожко,
но ни серебра, ни злата
ей теперь совсем не надо! —
«Мама», —слышит:—«Здесь я, мама!»
Вот где он, сыночек, крошка,
ей дороже жизни самой,
бьет ручонками в ладошки!
Ей дыханье захватило,
от волненья вся трясется,
на руки его схватила
и обратно — повернула —
птицей к выходу несется.
Дрогнула земля от гула,
затряслось скалы подножье,
ветром грозовым подуло,
в стенах зала грохот грома
отозвался зыбкой дрожью!
«Мать господня, мне на помощь!»
молит женщина смиренно,
видя рухнувшие стены.
Вдруг о, что за перемена!
Стихло все, и нет тревоги;