Булат Окуджава — страница 158 из 177

Окуджава никогда еще не писал о России так отстраненно. Повествователь в «Римской империи» ни секунды не сочувствует происходящему. Все отодвинулось бесконечно далеко – словно во времена Рима. Естественней в это время не плакать, а смеяться: он ведь уже не чувствовал себя солдатом этого полка, песни которого давно отшумели. Его собственные новые песни только-только стали вновь распространяться по стране, заставив многих поверить, что времена в самом деле меняются.

Глава пятая«СВИДАНИЕ С БОНАПАРТОМ»

1

Последний исторический роман Окуджавы, согласно авторской датировке, сочинялся с сентября 1979-го по февраль 1983 года, печатался в «Дружбе народов», с седьмого по девятый номера 1983 года, и полтора года спустя вышел книгой в «Советском писателе». Эту книгу Окуджава неоднократно называл лучшей, замечая, что «Путешествию дилетантов» больше повезло в общественном мнении – «там все-таки любовная история». Подчеркивая свою пристрастность к роману и включая его в сборники избранной прозы, он пытался компенсировать несправедливость судьбы: книга вышла незадолго до перестройки, и очень скоро всем стало не до нее. «Свидание» – роман зашифрованный, написанный во времена уже не застоя, а загнивания, когда мирная дрема режима сменилась лихорадочной, но уже вполне безумной активностью вроде хватания тех, кто в рабочее время посещал кинотеатры. После скандала с «Метрополем» цензура ужесточилась. Приходилось шифровать самоочевидные вещи: «Путешествие дилетантов» в этот безнадежный период наверняка не проскочило бы цензуру.

«Свидание с Бонапартом», написанное в самый глухой период советской истории, полно темнот, высокопарностей и околичностей; история, рассказанная в романе, излагается тремя авторами, чьи воспоминания всякий раз внезапно обрываются на самом интересном месте. Критика не успела подробно интерпретировать книгу, читатели отмечали стилистический блеск и оригинальность приема, но суть от них ускользала. Причина отчасти в том, что Окуджава работал над небольшой (около двадцати печатных листов) книгой долго и трудно, вложив в нее слишком много заветных размышлений; в самом деле, тут сходятся все его главные темы – декабризм, война, случайность, предопределенность, иллюзорность свободы, неготовность к ней. Первоначальный замысел – как и в случае с «Войной и миром» – в ходе работы оказался не то чтобы забыт, но отодвинулся на второй план: кто бы ни принимался писать о «грозе двенадцатого года» – планы всякий раз меняются, вместо одного аспекта темы вылезает другой; поистине странная была война, может, самая парадоксальная в русской истории. Прикоснуться к ней – значит многое об этой истории понять, поскольку именно тут завязаны все узлы: «Священный союз», декабризм, тяга к Европе и отторжение от нее.

Странности начинаются с посвящения «Светлой памяти моего отца»; казалось бы, какое отношение имеет отец автора к описываемым событиям? Ответ на этот вопрос дает интервью Окуджавы, данное в самом начале работы над романом. Летом 1980 года, беседуя в Москве с венгерской журналисткой Магдой Бан, Окуджава рассказывал: «Сейчас я пишу новую книгу, сюжетом которой стал один реальный случай. В 1812 году один шестнадцатилетний дворянин отправился на войну с Наполеоном и с войсками попал в Европу. Вернувшись домой, он с несколькими друзьями-гвардейцами увидел, что Россия отстала в своем развитии на десятилетия. Они организовали тайное общество, чтобы изменить общественно-политический строй. Они были полны решимости, хотя и не заручились широкой поддержкой. Однако прошел не один месяц, и ему надоело этим заниматься. Разочаровавшись в бессмысленных разговорах, которые велись в обществе, и полюбив женщину, он покинул своих товарищей. Оставил их. Он не встречался с ними много лет, до 1825 года, когда узнал, что его прежние друзья арестованы. Тогда он, сомневаясь в своих поступках и сочувствуя товарищам, явился в полицию и тоже был арестован. Напрасно он говорил, что ничего не сделал – его все равно отправили в тюрьму. Его допрашивали в течение семи дней. А на восьмой день выпустили, освободили насовсем. В этот радостный день он вернулся домой, к любимой женщине. Но на следующий день он покончил с собой. Такая вот история».

Трудно сказать, какую именно историю имеет в виду Окуджава – упоминаний об этом он не оставил. Но связь с биографией его отца тут несомненна: тот тоже в молодости примыкал к «заговору» – к троцкистской оппозиции, – тоже разочаровался в нем, а годы спустя роковая ошибка молодости его настигла. Почему покончил с собой Тимофей Игнатьев, племянник генерала Опочинина? Здесь еще одна попытка разгадать гибель отца – главную детскую травму, с которой так и жили лучшие представители этого поколения: Трифонов, Аксенов, Окуджава. Для всех это – «Ожог», прикосновение к которому мучительно, но необходимо. За что расплачивается отец?

Вспомним: ведь Тимофей Игнатьев сломлен именно соприкосновением с государственной махиной, его отравил «странный, неведомый запах, стремительно распространявшийся по лестнице. Вязкий, неотвратимый, пропитанный отчаянием запах сырого каземата, запах распада и гибели и человеческого унижения, наспех сдобренный стыдливым французским одеколоном. Не дай вам бог вдохнуть его хотя бы однажды.». Это запах той самой русской Бастилии, о которой в последнем письме Варваре пишет Свечин: «Мы же свою не трогали и не тронем еще долго, и вовсе не из лени, а просто, видимо, из потребности в ее хладном граните, способном время от времени остужать не в меру горячие головы, мечтающие о разрушении. Разрушить легко, но как быть потом?» – и далее вполне убедительные размышления о том, что захватывать или покорять все готовы, а вот «как сделать меня счастливым – не знает никто». Однако все эти размышления хороши в теории, а воздух каземата – вот он, реален, запах его пропитывает стены волковской усадьбы и домашнюю еду, и жить после соприкосновения с ним нельзя. И гибнет Игнатьев не потому, что разочаровался в грехах молодости, – а потому, что понял: товарищи, с которыми он разошелся, были, оказывается, правы.

Можно спорить о том, что делать после; но жить, не разрушив гнилостную твердыню, оплот человеческого унижения, – нельзя. Игнатьева добьют вполне дружественные письма старого товарища Пряхина, которого он когда-то спас в осажденной Москве и который потом увез его из Губина в петербургский каземат. Пишет-то он ему совершенно по-братски, словно и не конвоировал друга в столицу: «Ты сказал, что простил меня. Я тебе верю. Я рад за тебя. Как хорошо, что ты на воле. Бог не допустил несправедливости». Это пишет тот самый Пряхин, который со своим батальоном усмирял восстание, которому пришлось стрелять по однополчанам, по братьям: «Бог свидетель, я не хотел им зла, они сами упорно выбирали по своему вкусу, но в том, что именно мне суждено было им противудействовать, я вижу трагическую и несправедливую насмешку судьбы!» Ведь Пряхин всё понимает, не злодей, в конце концов. Намеревается даже выйти в отставку. Но в том-то и дело, что никто не злодей: все люди как люди. Всех расставляет на страшные, отвратительные роли та хладная твердыня, которую так полюбил Свечин: все ее заложники. И выходит, что молодые товарищи Тимоши были не так уж неправы.

Ведь он расходился с ними лишь потому, что они вели все к тому же насилию: «Опять кровь, глупости всякие»… А ведь говорил ему Акличеев: «Я понимаю, Игнатьев Тимоша, я тебя понимаю, понимаю, дружок… Через несколько лет ты все поймешь…» Пришлось-таки ему на собственном опыте убедиться, что неучастие – еще не гарантия спасения; что кровь – на всех путях. Из русской истории нет выхода: возмездие настигает и тех, кто был в заговоре, и тех, кто от него уклонился, и даже тех, кто его подавлял. Победителей нет. Стало быть, делом личного выбора остается одно: какая гибель тебе любезнее.

Композиция романа, о которой главным образом и писали после его выхода (в частности, Алла Латынина в обстоятельной рецензии), наводит на мысль о всесилии рока: сюжетные линии обрываются в кульминационные моменты. Лишь из случайных обмолвок других повествователей мы узнаем о дальнейшей судьбе героев. «Все мы в руках у молвы и фортуны», как писал Окуджава в трагической «Песенке Изабеллы», сочиненной в последний год работы над романом. Между тем в этом хаосе легко определяется стержневая линия романа – история трех поколений семьи Опочининых-Игнатье-вых, тесно связанная с судьбой их соседки Варвары Волковой, таинственной синеглазой красавицы.

2

В дневнике Натана Эйдельмана есть запись о том, что еще в середине семидесятых, заканчивая «Путешествие дилетантов» и обдумывая новый роман, Окуджава ищет сюжет о мстителе, который намерен и врага погубить, и самому при этом погибнуть, потому что дальше жить после перенесенного позора он не может. Эйдельман упоминает то самое газетное «покаяние», о котором Окуджава с таким кажущимся легкомыслием рассказывал в интервью: да ладно, надоело… бессмысленно и смешно все это… О том, чего ему стоил этот компромисс и как он себя за него терзал, – мы узнаем, в сущности, только из эйдельмановского свидетельства; отсюда ясен и генезис истории о генерале Опочинине, надеющемся не просто уничтожить узурпатора, но и погибнуть вместе с ним.

Яков Гордин справедливо замечает, что роман Окуджавы – не просто хроника рода Опочининых (причем самоубийство и письмо Опочинина-старшего реальны, Окуджава цитирует подлинные фрагменты этого письма), но, в сущности, история трех самоубийств. Все три варианта поведения – три попытки смены государственного устройства в России, реформаторской или насильственной, – оказываются равно бесперспективны. И здесь появляется еще одно ключевое понятие для позднего Окуджавы – оккупация.

Ведь речь в «Свидании с Бонапартом», собственно, не о войне с французами. Речь идет о том, как выжить в оккупации, о том, как сосуществовать (или не сосуществовать) с захватчиками – людьми принципиально чужими по языку и духу. Именно во время работы над «Свиданием с Бонапартом» написана страшная, по сути, строчка: «Но ходят оккупанты в мой зоомагазин». Государство – не наше. Все, что есть нашего – пытаются отобрать и присвоить. Выбирать надо одно из двух: либо гибнуть, унося с собой как можно больше врагов (об этом мечтает Опочинин), либо приспосабливаться, как Свечин. Существует версия, согласно которой Свечин – намек на Чаадаева (свеча, чад…). Но скепсис Чаадаева, думается, иного корня: он стоит не на государственнических позициях, а на религиозных. Свечин же – именно государственник, пришедший в конце концов к мысли о спасительности государственного гранита для дикой нации, лишенной стержня. Эта мысль, может быть, и убедительна, но для Окуджавы так же невыносима, как запах каземата. И оттого он предпочитает выход Опочининых и Игнатьева – искренне преданных отечеству, но несовместимых с его хозяевами-оккупантами.