Сергей Васильевич Перлов умер в 1911 году и был похоронен в Шамординском монастыре.
Вот в этом монастыре и провела двадцать один год Мария Николаевна Толстая (1830–1912) — младшая сестра Л. Н. Толстого. Местные жители рассказывают, что когда Лев Николаевич приехал в Шамордино первый раз, он спросил у Марии Николаевны: «И сколько же вас, дур, здесь живёт?» Она ответила: «Семьсот», и в следующую встречу подарила ему подушечку с вышивкой: «Одна из семисот Шамординских дур». Тогда, в первое посещение Шамордина, он вчерне написал здесь повесть «Хаджи-Мурат».
А за несколько дней до смерти, после ухода из Ясной Поляны, Толстой, переночевав в Оптиной пустыни, поспешил уехать в Шамордино, к любимой сестре. Он хотел остаться в Шамордине жить, даже внёс задаток, три рубля, чтобы снять угол в деревне…
Толстой провёл у сестры два последних, очень тёплых и душевных, вечера. Домашний врач и друг Льва Николаевича Д. П. Маковицкий, сопровождавший его в последней поездке, так увидел их встречу:
…Застал их в радушном, спокойном, весёлом разговоре… Беседа была самая милая, обаятельная, из лучших, при каких я в продолжение пяти лет присутствовал. Лев Николаевич и Мария Николаевна были счастливы свиданием, радовались, уже успокоились…
На другой день они опять очень хорошо разговаривали, и, уходя вечером, Лев Николаевич сказал сестре, что утром они опять увидятся. Однако тем же вечером приехала его дочь Александра Львовна, о чём-то поговорила с отцом, и рано утром, около пяти часов, Толстой спешно покинул Шамордино. Даже не простился с Марией Николаевной.
А дальше известно — болезнь и смерть на станции Астапово.
Когда-то, ещё в первый свой приезд в Шамордино, Лев Николаевич встречался со старцем Амвросием, разговаривал с ним, спорил, но великий проповедник, видимо, не смог убедить Льва Николаевича. Не случайно за год до смерти, 22 января 1909 года, Толстой записал в своём дневнике: «Заявляю, кажется, повторяю, что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки. И потому всё, что будут говорить о моём предсмертном покаянии, причащении, — ложь».
Понятны эти опасения Толстого и сегодня: ведь всякой «придворной» конфессии, как и «придворной» партии, для убедительности нужно записать к себе как можно больше известных и уважаемых людей. Так случилось и с Булатом Шалвовичем — его частенько при жизни, что называется, «за уши» пытались приспособить к церкви. И он неоднократно, хоть и не так категорично, как Толстой, заявлял, что уважает чувства верующих, но просит уважать и его чувства.
Вот один из примеров, когда интервьюер не мытьём, так катаньем выбивает из поэта признания в религиозности:
— Вы часто говорите, Булат Шалвович, что вы атеист, что вы так воспитаны… В смысле ваших «официальных» отношений с Господом Богом — я понимаю, что вы определяете себя как атеист. Но когда я слушаю ваши песни, для меня они как бы доказательство существования Бога. И мне кажется ещё, что если вы умеете так радоваться существованию мира сего, любви человеческой, общению людей друг с другом, значит, и вы каким-то способом веруете в этот высший смысл жизни.
— Очень может быть, что это происходит помимо моего сознания. Но я до сих пор — я так был воспитан, — я до сих пор не могу представить себе Бога. Понимаете? Не могу. И слава богу, что я не притворяюсь в угоду моде… Я не могу себе этого представить. Мне Церковь совершенно неинтересна, кроме музыки. Вот песнопения церковные люблю, но не потому, что они религиозные, а просто как великую музыку.
— Но если человек может сотворить такое, — настаивает журналист, — если мир так прекрасен и жить хорошо…
Но Окуджава журналиста перебивает:
— Но вот для меня нет Бога. Для меня есть… ну, логика природы, логика развития природы. Для меня это существует, не познанное мной. Я и не пытаюсь представить себе Бога как личность, как существо, я не могу. Хотя я совершенно не пытаюсь навязать свою точку зрения кому-нибудь и очень уважаю истинно верующих людей. Не притворяющихся, а истинно верующих. Но моя вера вот какова. И я хочу, чтобы меня уважали тоже[16].
Впрочем, мы отвлеклись. Может, и не стоило здесь заострять внимание на личных убеждениях поэта по поводу религии, но уж больно актуально они звучат сегодня, когда страна наша из светской всё более превращается в клерикальную, когда в судах анализируется правильность учения Дарвина, а Закон Божий не сегодня завтра станет обязательным уроком в школе.
Конечно, любому режиму выгодно иметь церковь в союзниках. И неважно, какую именно религию исповедуют его подданные, — стоит ему произнести: «С нами Бог!» или «Аллах акбар!» — и все с удовольствием кинутся «мочить в сортире» тех, с кем Бога нет.
Приведём в заключение ещё только одну фразу поэта по этому поводу:
…Особенно православная церковь мне не симпатична. И дело даже не в этом. Просто я не люблю эту пышную обрядность, позолоту, мишуру, этих невежественных священников, которые ходят с этими крестами[17].
После известных событий 1917 года монастырь в Шамордине постигло бедствие пострашнее пожара 1885 года. В 1923 году он был закрыт и разграблен, часть монашек расстреляли, часть отправили в ссылку. Всё порушили, поломали, загадили в одночасье. Растащили даже надгробные плиты с кладбища. Кому-то пригодилось и надгробие сестры Льва Николаевича — может быть, его сегодня можно найти на каком-нибудь другом погосте в этих краях, а может, в качестве гнёта взяли — капустку квасить…
Добротные монастырские строения недолго пустовали. В здании Казанского собора разместился сельхозтехникум на семьсот курсантов, здесь готовили трактористов, комбайнёров и руководящих работников для колхозов: учётчиков, бригадиров. Там, где раньше возносились молитвы, теперь стояли сельскохозяйственные машины, а в алтаре в качестве наглядного пособия красовался огромный комбайн.
В храме, построенном когда-то в честь преподобного старца Амвросия, в войну разместился детский дом, а в большом двухэтажном здании, где раньше была монастырская больница, ещё до войны была открыта школа.
Учащиеся сельхозтехникума жили здесь же, в монастыре, а ученики школы были из окрестных деревень. Некоторым приходилось ходить в школу за десять километров. И только детдомовские жили прямо возле школы. Хоть в этом им повезло.
Там ученики, кстати, были не только деревенские, на территории Шамордино находился детдом для детей репрессированных, не политических, а уголовных, всяких… Спецдетдом. Ребята оттуда у меня в классе тоже были[18].
Откуда взял Булат Шалвович, что это был спецдетдом какой-то, непонятно. Мне довелось общаться с некоторыми из тогдашних обитателей этого дома, и они говорили, что их родители вовсе не были репрессированными — они просто умерли. Хотя, возможно, были и такие, о каких говорит Окуджава. Но, так или иначе, это был обычный детдом.
Учеников в школе было много, и учиться приходилось в две смены.
В маленькой, неказистой школе передо мной сидели девочки в платочках, мальчики в стоптанных сапогах, залатанной одежонке, тихие, послушные[19].
Не раз в своих описаниях Окуджава повторял, что школа была «маленькая, неказистая» — и это очень обижало его бывших коллег. Ничего себе «маленькая» — 600–650 человек учились, пусть даже и в две смены! Это была самая большая школа в районе, даже в Перемышле не было подобной. Но Булату Шалвовичу она запомнилась почему-то «неказистой». Может быть, в первой повести он специально нарисовал её такой, какой она была в большинстве деревень, ибо, кроме добротных стен, похвастаться школе было нечем.
Отапливалось здание плохо. Зимой в классах иногда стоял такой лютый холод, что на уроках замерзали чернила и приходилось пробивать лёд перьями. В повести «Новенький как с иголочки» Окуджава привёл даже такое сравнение, очень удачное для школы, находившейся в бывшем монастыре:
А школа холодна, как склеп…
Нет, дрова, конечно, завозили, но, видимо, на всю зиму их не хватало. Поблизости от деревни леса не было, и заготавливали дрова так: в лесхозе за несколько десятков километров лесу навалят и в речку Жиздру покидают, а в Каменке, что уже близко от Шамордина, встречают и вылавливают.
Вера Яковлевна Кузина вспоминает:
— Дрова когда привезут, а когда и нет, в рукавицах писали. А вторая смена — одна лампа семилинейная керосиновая на весь класс, чуть-чуть доску освещает, а кельи длинные, сидит там тридцать человек…
Об этом же есть и в повести:
Меднолицые мои ученики плавно приближаются ко мне из полумрака классной комнаты. Ко мне, ко мне… Они плывут в бесшумных своих лодках, и красноватое пламя освещает их лица. И я, словно бог, учу их простым словам, самым первым и самым значительным.
Водопровод и электричество в Шамордино ещё не пришли, несмотря на давние и громкие обещания лидера большевиков Ленина об электрификации всей страны. Впрочем, водопровод здесь когда-то был, до революции, конечно, но после «победы трудящихся» трубы потихоньку стали приходить в негодность и ко времени приезда Булата были уже полностью разрушены.
Мы уже говорили о разграблении шамординского кладбища. Но тогда, сразу после победы большевизма, кладбище полностью уничтожить не удалось — процесс разрушения трудный, требует времени. Завершить «работу» удалось лишь в 1956 году, уже после того как семья Окуджава покинула Шамордино. Вот маленький документик — письмо жителей Шамордина в районную газету, выходившую в Перемышле:
«В с. Шамордино было хорошее кладбище. Но за последние годы сюда стали пускать скот, который могильные холмики все затоптал, а зелень объел. По распоряжению председателя сельсовета Големинова зимой с кладбища срезали деревья для отопления сельсовета.