Бультерьер — страница 16 из 31

Во многом у нас отношение к «афганцам» неправильное, а то и просто бесчеловечное. По приезде домой ребята нередко встречались с равнодушием, порой с откровенной враждебностью. Меня такое отношение к ним возмущает до глубины души. Вы представьте себе, в каком состоянии они возвращались: они искалечены, измучены духовно. В их сознании еще грохочут взрывы, падают залитые кровью товарищи, еще живо страшное напряжение от близости смерти…

Они заслуживают милосердия, заслуживают — каждый! — чтобы мы вникли в их боль. Поверьте, все «афганцы» носят в себе боль. И уже совсем дико то, что инвалидам-«афганцам» предоставляют низкие пособия, то, что на работу их берут неохотно. Почему? Да потому, что, если взял бывшего воина на работу, ему положено дать квартиру. Да, в этой проблеме много такого, что вызывает возмущение. Ребята воспринимают все очень болезненно. Их судьба — это их горе. А между тем я уверен, что мы обязаны каждому «афганцу» за все…

Как-то я беседовал с одним бывшим солдатом — он рвался обратно в Афганистан. Нет, не на войну парень хотел вернуться, а к тем отношениям между людьми, которые сложились там. Там не было рутины, лизоблюдства, взяточничества… Там царила дружба — от товарища по взводу до командира. Идеал командира для меня — генерал-лейтенант Борис Всеволодович Громов.

Афганистан теперь уже стал историей, но раны этой войны еще, к сожалению, долго будут кровоточить. И вечно будет жить наша память о тех погибших, которые не должны были погибнуть…

Война — это трагедия, ужас, бомбежки, кровь… Но война — это и работа, это тяжелый труд. Это планерки, будни, расчет боеприпасов, разведка, отработка данных. Вот в «Черном тюльпане» есть строчка, для многих непонятная: «Пацан подвел потерей роту». Как это он подвел? А просто потери считались, и рота, имевшая наибольшее число потерь, ходила в неуспевающих. Это все рутина, но война — и рутина тоже. У генералов своя рутина, у младших чинов — своя. Когда в этой рутине погибает какой-нибудь разведчик — пошел и подорвался на мине, — то это безумное горе для матери, отца, для жены, для детей. И конечно, горе для командиров. Но это все вписывается в войну. Да, скажут, что это очень страшная точка зрения, но она существует — спросите у любого военного и воевавшего, и они подтвердят, что все так и есть. Война изначально подразумевает жертвы…

По ТВ я смотрю на это с содроганием… А находясь там, на войне, видишь все по-другому. Да и вообще сейчас все понятия смещены. Матери едут в Грозный на войну, чтобы вытаскивать своих детей обратно; лейтенант, профессионал, который подписку дал, что он единожды в жизни обязуется отдать ее, говорит: «Хочу домой, мне эта война что-то не нравится». Он офицер, ему на роду написано рисковать своей жизнью — во имя приказа, а не ради каких-то высоких целей. Я все понимаю, понимаю матерей, которые летят забирать своих детей, — сам отец взрослой дочери.

Но это все проявления больного общества. Это большой отдельный разговор, но в больном обществе и война-то больная — о ней вообще говорить не хочется.

Теперь «пересматривают» итоги Второй мировой войны — куда же мы катимся? Есть же вечные ценности — никакое изменение политического строя не может быть властно над ними. То, что сейчас происходит, — это страшно.

Мне очень часто задавали вопрос: «Значит, теперь в Чечню, выступать перед нашими ребятами?» — «Перед какими нашими? Чеченцы — это наши ребята или нет?»

Не поеду в Чечню. Кишки на проводах я видел — хемингуэевский комплекс у меня давно пропал. Я три раза был в Афгане, и был не просто артистом. Все это я уже видел, мне это неинтересно. Война — это в основе грязь и жуть. Мне видеть это не хочется. Я знаю себя на войне и знаю, что такое война.

Не поеду в Чечню, как не поехал в свое время в Карабах. Потому что в геоэтнографическом смысле я — советский человек. В Карабах я не поехал оттого, что в таком случае должен был бы поехать и в Ереван, и в Баку. А в Чечню не поеду, потому что должен петь и для чеченцев, и для мирного населения Грозного, и для наших ребят, имея в виду федеральные войска. Они для меня такие же, как и чеченцы.

Да, бандиты мне ненавистны в любой форме и без оной. Чеченские, еврейские, белорусские, украинские, французские, алжирские — какие угодно. А что касается Чечни, то вы прекрасно понимаете, что многих чеченцев мы иногда совершенно напрасно называем бандитами… Для них война — это месть, прежде всего. Я пишу сейчас песню, в которой есть такой куплет:

На войне правит месть и отчаяние,

Человек в большинстве своем слаб.

И не все наши военачальники

Объяснят, что такое анклав.

Спросите у тех ребят, за что они воюют? Они воюют за отрезанное ухо своего товарища — и те, и другие. Не за какую-то там высокополитическую идею «анклава» и прочих вещей… В Афганистане было другое дело. Там были чужие люди, чужая страна, и я ехал туда поддержать своих.

Я не вмешиваюсь в политику. И, завершая этот разговор о Чечне, скажу, что не поеду туда, потому что там — все мои братья, мои отцы и дети. И чеченцы, и белорусы… А может быть, ваша сестра замужем за чеченцем. Для меня все люди одинаковы. В Чечню я поеду только ко всем, а не только к нашим ребятам из федеральных войск. Они знают мое мнение на сей счет и в подавляющем их большинстве со мной согласны.

В госпиталь поехать?.. Для этого не надо ездить в Чечню, можно съездить в Моздок, пойти в Военномедицинскую академию или в институт Бурденко.

Туда, где лежат не «ветераны», как говорят, а жертвы этой войны. Больной человек — это совсем другое…

В Таджикистан я не смог не поехать, потому что там — мои люди моей страны. Я не мог не спеть нашим пацанам, охраняющим границу в Таджикистане. И понятия «правости» и «неправости» меня в данном случае не интересуют, хотя про это все прекрасно понимаю. Как и про тех умников, которые вопят о неправости, но при этом не бегут в Государственную Думу и не требуют забрать наших ребят из «горячих точек».

Перед поездкой в Таджикистан я зашел в военкомат своего Приморского района узнать, сколько наших питерцев служит там. Оказалось, девятнадцать пацанов! И я повез им привет от родителей, родного района, от райвоенкомата, пусть даже им на него плевать. И это — мой долг как человека. Я и сам — военнообязанный, вкалывал начальником медслужбы на корабле, и звание «подполковник медицинской службы», мне присвоенное, — не профанация. Состою на учете в военкомате как медик и, не дай Бог, ракетная атака — никаких агитбригад, пойду на «коробку», где мне быть положено.

Но вообще-то армейские дела — это не музыка. И мне не с руки оценивать. Хотя существуют и общепонятные вещи. По-моему, сегодня важно создать костяк из людей, любящих военное дело и подготовленных к нему. И набирать контрактников не так, как это делают, собирая по военкоматам тех, кто остался не у дел. Пусть командир дивизии сам наберет себе офицеров. Ему с ними служить, и он не возьмет тунеядца по блату. Кроме того, профессионалам следует хорошо платить.

Я НИКОГДА НЕ БЫЛ ИНТЕРНАЦИОНАЛИСТОМ

Да, я никогда не был интернационалистом. Вообще, это слово — для меня ругательное. Его придумали нехорошие люди — для того, чтобы оправдать свои противоправные действия по отношению к другим. Людь или нелюдь — вот что для меня существует на этой земле. И все. И я понимаю, почему те же русские люди не прощают, когда еврей кричит на всю Ивановскую, что он — русский. И они, по-моему, тут правы.

Мне задают один и тот же вопрос, постоянно, много лет: «Как это человек с фамилией Розенбаум, никогда не отказывающийся от своей национальности, сумел пробиться в застойные годы?..

Да просто джинн выскочил из бутылки. Когда я только начинал профессионально работать на сцене, мне довелось выступать на сцене ДК имени Дзержинского. Там все решали сами — репертуар подбирался без согласования с Управлением культуры. И мне разрешили спеть на трех концертах по пять песен. Ладно, ответил я, но предупредил, что могут быть неприятности…

Напечатали афиши. Народ дивился: магнитофонные записи моих песен уже ходили по стране, но все думали, что Розенбаум — эмигрант, померший в двадцатые годы не то в Париже, не то в Австралии… А тут — вот он! Такую толпу я видел раньше только в кино. Размолотили двери, выбили окна… Аншлаг!

Мне к тому времени исполнилось уже 33, я уже пять лет отработал врачом «скорой помощи», и мозги были уже не набекрень. Я хоть и обрадовался, что людям мои песни нужны, но к себе-то относился уже трезво… Короче, на следующий день разрешили спеть пятнадцать песен — тут-то джинн и вылетел из бутылочки, обратно его туда не затолкаешь.

Хотя после этого концерта я еще в течение пяти лет пел при «глухой» афише: объявлялись «авторы-исполнители на эстраде», но фамилий не указывали. А публика быстро догадалась: раз афиша «глухая», значит, Розенбаум. Потом все пошло, как у всех: концерты отменяли, меня арестовывали, пластинки не пускали, то ОБХСС, то КГБ… К слову, однажды как раз ленинградские «комитетчики» меня от тюрьмы и спасли — объяснили, где надо, что я не вор и не враг народа…

Почему я не менял фамилию? Не стал, к примеру, Александровым или Яковлевым… Сам сейчас гадаю: а как бы я поступил, если бы тогдашние начальники пообещали мне разрешение на концертную деятельность — в обмен на смену фамилии? Не знаю… Не уверен, что там же плюнул бы им в лицо и ушел бы. И гордо замолчал бы… А кому такая гордость нужна? Нет, не знаю, как бы себя повел. Но и предложения такого не поступало. А может быть, и согласился бы: какой ты певец, если молчишь? Да, не очень благородно, киньте в меня камнем…

Вообще-то об антисемитизме я знал, но на себе его не ощущал — ни в школе, ни во дворе. А в детстве я был абсолютно дворовым, там у нас нравы были простые. А если и были какие-то единичные случаи, если я слышал в свой адрес «жидовская морда», то в морду же и бил. Дрался, кстати, я неплохо, все-таки уже был кандидат в мастера спорта по боксу…