Бунт женщины
ГОЛУБОЙ СНЕГ
В кабинете было холодно. Стекла окон толсто обмерзли льдом. Плакат, приколотый кнопками к двери, покоробился, отсырел и на нем смутно виднелось изображение комбайна.
Директора машинно-тракторной станции Дударева знобило, хотя он и сидел в накинутом на плечи пальто: вероятно, простудился. Задумчиво покусав пластмассовую ручку, он придавил ладонью наершившиеся листочки записной книжки, поставил сбоку цифру одиннадцать и вывел:
«В коровниках колхоза «Восход» очень старая проводка и много неисправных электродоильных аппаратов. Послать Карпенко».
Дударев хотел писать дальше, но его отвлек скрип кресла, в котором полулежал секретарь по зоне МТС Баландин. Веки Баландина смежены. Лицо с желтоватым оттенком, коричневое пальто и кунья шапка почти слились с креслом, обтянутым потрескавшейся рыжей кожей. Дударев вспомнил, каким дебелым было лицо Баландина еще месяц назад, когда тот работал секретарем горкома; стало больно, что этот не то дремлющий, не то задумавшийся человек исхудал и одрябнул душой. Что делать с ним?
С тех пор, как они служат под одной крышей, Дударева не покидает изнуряющая тревога. И нет сил избавиться от нее: слишком многое связывает их. В одной деревне выросли, дружили — водой не разольешь. Все было общим: голуби, бабки, удочки, лакомства. Вместе стреляли из шомполки уток, спрятавшись в коноплянике, курили махорку. Вместе стояли на квартире у старика-шорника, учась в районной средней школе. А когда поступили в институты: Дударев — в сельскохозяйственный, Баландин — в педагогический — и жили в разных концах города, то непременно встречались каждый день.
Буранным январским утром Дударев (он уже учился на втором курсе) получил из дому телеграмму о смерти отца. Девяносто километров до родной деревни, а извозчика нанять не на что. Дударев пошел к директору. Тот, поглаживая лоб, хмуро сказал:
— Ничего, юноша, без тебя похоронят. Мертвому все равно, кто идет за гробом. А ты себя можешь загубить, да и лошадь. Вон буранище-то какой!
Дударев вернулся в общежитие, сел на койку, заплакал. Баландин натянул на голову шапку, сдернул с гвоздя полушубок и выбежал из комнаты. Вскоре он, потный, в снегу, вырос на пороге:
— Одевайся, Вася, райком комсомола дал лошадь.
После похорон мать посадила на лавочку дочерей-двойняшек. Грустные, одетые в черное, они походили на голодных галчат.
— Доведи их, сынок, до ума. Так велел отец. Институты от тебя не уйдут. А уйдут — не беда. Голова у тебя светлая, обязательно на виду будешь.
— Хорошо, мама, — ответил Дударев.
Баландин скрутил жгутом уши шапки, попросил:
— Пелагея Васильевна, отпустите Васю. Мы вам деньги будем присылать. Вагоны грузи, полы натирай — вот и деньги. Мы уже пробовали. Прилично платят.
И еще он говорил что-то, долго, ласково, вкрадчиво, и мать сказала, утирая глаза полушалком:
— Ладно, Вася, учись. Как-нибудь перебьемся.
Через месяц друзья пришли на почту. Бланк перевода заполняли так: одно слово напишет Дударев, другое — Баландин, чтобы знала Пелагея Васильевна, что деньги они заработали вдвоем.
Выйдя с почты, вспомнили, что ничего не ели. Выгребли из кармана мелочь, перемешанную с крошками табака. Баландин тщательно посчитал ее и весело вскрикнул:
— Ва́сюха, Васю́ха, Васюха́, везучие же мы с тобой! Можем купить полкило ржанины да суп гороховый!
Посланный перевод, медяки на ужин и даже мастика для натирания полов, въевшаяся в пальцы, — все это было счастьем. Оно заставляло хохотать по всякому пустячному поводу, толкать друг друга плечами, насвистывать и независимо поглядывать по сторонам.
Когда началась Отечественная война, Дударев работал агрономом на селекционной станции, а Баландин заведовал отделом пропаганды и агитации райкома партии. Договорившись по телефону, они подали в свои военкоматы заявления. Дударева взяли в армию, Баландина, как сердечника, оставили.
В день отъезда на фронт все казалось Дудареву раскаленным: и небо, и асфальт перрона, и пуговицы шинели. Баландин молчал и смотрел горестно на пути, над которыми крутились, вихляя, приседая, вытягиваясь, черные смерчи.
Когда печальный звон вокзального колокола покатился над толпой, друзья поцеловались. Слез не было, они затаились где-то внутри, сжатые в комок крутой мужской суровостью.
В час их встречи, как и в час расставания, было знойно, пыльно, душно, но, несмотря на это, Дудареву казалось, что все просквозило мягкой синевой: улицы города, о которых наскучался за годы войны, ограды, деревья.
Мебель в квартире Баландина была прежняя. Она заметно выцвела. Дударев с удовольствием отметил:
— Вышел ты, Костя, в секретари горкома, а обстановка старая. По-прежнему непритязательная.
— А что? Обстановка как обстановка. Служит еще. Не о ней забота.
Они пили водку, рассказывали наперебой о том, что не успели или не могли сообщить в письмах. А временами, словно очнувшись от сна, весело вскрикивали:
— Костя, милый, да ведь это ты!
— Ва́сюха, Васю́ха, Васюха́, неужели мы опять вместе!
За полночь Дударев ушел спать в домашний кабинет Баландина. Едва он снял гимнастерку, открылась дверь и заглянул хозяин.
— Вась, а ты помнишь цыганскую борьбу?
— Как же, помню. Ты всегда побеждал меня.
— Может, попробуем?
— Давай.
Они застелили пол байковым одеялом, легли на спины, головами в противоположные стороны. А через мгновение уже двигались в воздухе, осторожно и нерешительно, две ноги: одна — в хромовом сапоге, другая — в летнем желтом полуботинке. Но вот полуботинок черкнул каблуком по сапогу, и обе ноги, скрестившись, напряженно задрожали в воздухе.
Нога в желтом полуботинке медленно сгибается книзу, спина ее хозяина отстает от пола, вот он уже касается одеяла одним затылком, а затем устало плюхается на грудь и, тяжело дыша, лежит в изнеможении.
— Майор, а я ведь нарочно поддался. Гостеприимство, — обиженным голосом говорит Баландин и прикладывает ладони к вискам. — Проклятое сердце! Маленькое физическое усилие — и кровяное давление повысилось.
Хмурый и рассерженный уходит Баландин. Дударев ложится на диван, думает: «Видно, очень самолюбивым стал Костя… Ишь, как надулся, что не победил…»
Поутру, ежась и охая, Дударев принял ледяной душ. Вернувшись в кабинет, увидел на спинке стула поглаженные женой Баландина Антониной гимнастерку и галифе. Сквозь узорную вязь тюлевой шторы тянулись к нему разноцветные солнечные иглы. Золотой свет утра, приятный холодок в теле, искусно отутюженная одежда — как все это прекрасно!
— Вы сегодня очень красивый! — сказала ему Антонина.
— Должен быть таким. Ведь на родину вернулся! — Дударев обнял Баландина, поцеловал у Антонины руку, хотя и считал целование рук пережитком, подмигнул курносому Валерику.
Завтрак был вкусный, но Баландин и Дударев часто отодвигали тарелки, вспоминая милые подробности детства. Антонина влюбленно смотрела на обоих, перебирая пальцами раннюю седую прядь, снежной полоской пролегшую в ее черных волосах. Мужчины заметили, что Антонина как-то по-особому наблюдает за ними, смутились, замолчали. Тогда она опустила веки и проговорила грустно:
— Хорошо дружить. Мы, женщины, не умеем так. Наша дружба прочна и возвышенна в девичестве. А потом… она становится похожей на костер из мокрых дров. Мало огня и много дыма. Видно, работа, быт, муж, дети поглощают нашу душевную энергию без остатка. Здесь уже не до привязанностей детства и юности.
Она положила подбородок на кулаки, внезапно по-детски наивно спросила:
— Василий Иваныч, вы, наверно, будете замечательным семьянином?
— Должно быть! — засмеялся Дударев.
Баландин насупился, взглянул на часы.
— Я хотел бы, Вася, показать тебе город. За твое отсутствие он крепко разросся.
Дворник-татарин поливал из шланга шоссе. Баландин привычно крутил «баранку» и время от времени останавливал машину, чтобы обратить внимание Дударева на то, что появилось в городе без него.
Хотя Дудареву понравились и сквер, посреди которого качались тюльпаны, и кирпичное в четыре этажа здание индустриального техникума, и стадион с трибунами, выкрашенными оловянной краской, и многое другое, что показывал Баландин, возвратился он на квартиру друга угрюмым. Баландин спросил, почему он поскучнел.
— Видишь ли, Костя, я много хорошего увидел сегодня… Радовался, волновался, доволен. Но меня смутило… то есть мне кажется, ты не должен был говорить об электростанции: «я построил», о сквере: «я посадил» и так далее. Нескромно.
— Вася, дорогой, не надо придираться к форме.
— Какая же здесь форма? Тут существо. Труд тысяч людей ты подменяешь своим «я».
— Не подменяю, а включаю в него и свой труд.
— Коль так, то я удовлетворен, — сказал Дударев, но до конца все-таки не поверил, что, оправдываясь, Баландин был искренним.
Вечером, когда Дударев играл с Антониной в шахматы, позвонил Баландин. Он сказал, что пришлет машину, если Дударев будет не прочь поприсутствовать на бюро горкома, которое заслушивает отчеты директоров заводов. Дудареву стало неловко, что он, посторонний человек, заявится на бюро горкома. Но желание увидеть друга в рабочей обстановке было велико, он согласился.
Пожилая секретарша в кофте из кроличьего пуха провела его в кабинет и указала на стул. Дударев закрыл ладонями щеки, покрасневшие от волнения, стал слушать, что говорит сухощавый мужчина с лицом, запятнанным родинками. Баландин стоял возле стены, скрестив за спиной руки, и зорко смотрел на говорящего. Как только сухощавый сказал о каких-то тросах, помешавших заводу выполнить план, Баландин оттолкнулся от стены, хрипло и злобно бросил:
— Всякий раз заслоняетесь тросами. Высечь бы вас одним из них!
Сухощавый растерялся, из пальцев выскользнули листы, густо поклеванные пишущей машинкой, и рассыпались под столом. Пока он доставал их, в кабинете туго натянулась тишина: ни кашля, ни вздоха, ни шепота.