Была бы дочь Анастасия — страница 8 из 75

– Твоё? – спрашиваю. – Сам сочинил?

– Общее, – отвечает. – Вразумилось.

Открыл внутреннюю дверь, одну ногу за порог выставил, обернулся на меня и говорит:

– Ты думаешь, Бог – большой, а Он – маленький: Его не видно… – Скрылся в сенцах, оттуда бормочет: – Бог – маленький-маленький, а он думает, Бог – большой-большой… Малый-то, Он – повсюду разместится… и в сердце, а большому в нём не поместиться – сердце с кулак у человека – можно зажать в нём небольшое… со щепотку, а от большого – разорвётся.

Ушёл Данила в светлеющую улицу. Захлопнулись за ним обе двери.

Выключил я свет в прихожей. Взял чашку с чаем со стола, подступил с ней к окну. Отпивая мелкими глотками горячий ещё чай, через поднимающийся от чашки пар, провожаю покинувшего меня гостя взглядом.

Вынул Данила, вижу, из кармана телефон. Идёт, разговаривает. Свободной рукой при этом не размахивает – по шву её опустил, прижал к шинели. Головой не кивает – ровно её, как по команде смирно, держит. Строевого шага у него не получается: дорожку ко мне перемело – в лунки следов своих попасть старается, тонет в них по колено; там уж, где сдуло начисто с дорожки, ладно вышагивает – как курсант кремлёвский на параде.

За метелью скоро скрылся – сразу в снегу-то весь – как в маскировочном халате – на фронт с парада.

И я тоже:

– Буря мглою небо кроет, вихри снежные крутя… Выпьем с горя; где же кружка? Сердцу будет веселей.

Данила нормальный, думаю, я – нет; так простодушно, как это делает Данила, не зайти мне к кому-нибудь в гости запросто и не попить чай вприглядку, а из гостей не направиться, если даже вдруг захочется, маршем в незримом для других строю; я живу в условном мире, а Данила – перед Господом – как есть, не печётся о приличии и нет ему до мира моего заботы.

Так мне подумалось.

Отец его, Артур Альбертович Коланж, потомок французского генерала, скрывшегося когда-то в России от преследовавшего его Наполеона, в Ялань попал из Прибалтики по сталинской управе, преподавал в яланской, тогда десятилетней, школе историю, и я учился у него. Душевный человек. Начитанный. Когда мы, ученики, спрашивали у него о Боге, он отвечал: «Мой бог двулик – с одной стороны Человеческая Растерянность, с другой – Человеческая Пытливость». Нам, глупым, было достаточно. А ему, сельскому учителю, с его происхождением и буржуазным прошлым, хотелось, наверное, доработать спокойно учителем до пенсии. И доработал, слава Богу. Проведать как-то его надо будет, давно уже с ним не встречался. В магазин он не ходит – ноги у него болят, охилили, – а продукты им, ему и Даниле, покупает и приносит соседка, Голублева Катерина; Данила магазин обходит стороной – как ворона облетает огородное пугало.

Чаем удовольствовался. Завтракать не могу, никак себя не приучить к этому, не заставить. И надо ли? Горбатого могила исправит – так думаю; раз не хочу, зачем же это делать?

Оделся, на улицу вышел.

Пехлом спихнул снег с крыльца, вытолкал его в открытые ворота из ограды – отвалы там уже – хоть лаз проделывай и штаб военный в них устраивай, а как за зиму ещё вырастут – до полберёзы. Разгрёб дорожку за оградой.

Радостно на душе. И телу хорошо – по работе соскучилось.

Гудят провода. В столбе, что возле дома, отдаётся. По земле промёрзшей в глубь её разносится. Ухом, детство вспомнив, хочется прильнуть к столбу – послушать.

Но не прильнул и не послушал – не нормальный: вдруг кто увидит – забоялся.

Поставил пехло в ограду, метлой дверь подпёр: нет, дескать, дома никого – обнаружит кто и развернётся, – ворота захлопнул и подался в лес. В целик, без лыж, туда уже не проберёшься – по пояс снегу. Только по узкой и накатанной санной дороге, по которой сено и дрова из леса на конях вывозят, где теперь вылизанной до навозно-масляного блеска вьюгой, а где заснеженной вровень с обочиной.

Бьёт ветер в лицо сухим мелким снегом – приятно, глаза только прикрывай – а то порошей посечёт их.

Поднялся в Балахнину, прошёл вовсе уж продуваемым пустырём – место высокое и ровное.

Вступил в ельник – сумрачно в нём.

Гнутся, поскрипывая, огромные ели, раскачиваются, прочёсанные снизу и доверху ветром, очищенные – не видать на них ни льдинки, ни снежинки. Всё вокруг шишками еловыми усыпано – подспорье мышкам – настрочили те лапками по снегу – трудятся, момент не упускают, хлопотливые.

Миновал ельник. За ним – разнолесье. Привычными для памяти островками-грядами на пути возникает. То белоствольные, почти сливающиеся сейчас со снегом, березники, кишащие когда-то косачами и тетёрками, то мшисто-зелёные осинники с постоянно долбящими в них дятлами, то пихтачи, то кедрачи, то сосняги, то листвяги, полные в прежние времена белок, глухарей и рябчиков. Чередуются. В прошлом богатые, теперь прорежены изрядно, кое-где и начисто уже снесены, с торчащими пнями, разбросанным вершинником и исковерканной вокруг землёю, хоть и спрятанной пока под снегом. Везде лесорубы-вальщики, вынужденные от безденежья подручные новоявленных лесопромышленников-временщиков, как вражеские наёмники, прошлись-отметились. Долго после них лес не восстановится, обезображенный, – века, если ещё дадут ему опомниться, а то ведь мелочь станут подбирать – спрос-то появится, запрос ли от китайцев – много тем надо на потребу. Некоторые лесники и егеря местные уже инфаркты, вместо денег и благодарности, себе заработали. Жизнь такая – отговариваются дельцы и их помощники – не мы, дескать, так другой кто-нибудь, и про святое место упомянут, которое пусто не будет, кощуны. Оно и верно. Надо пилить, никто не спорит, но не так же – как грабители-налётчики. И у меня, иду, и не лесник, не егерь, а сердечко от увиденного стынет.

Знаю примерно, где об этом, так потом уже, когда пришёл домой, и прочитал:

«…Взял Господь Бог человека, которого создал, и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать его и хранить его».

Но ведь возделывать же и (!) хранить. То есть в аренду только землю получили мы – не в разграбление. Про виноградник кто бы вспомнил. «Что ещё надлежало бы сделать для виноградника Моего, чего Я не сделал ему? Почему, когда Я ожидал, что он принесёт добрые грозды, он принёс дикие ягоды? Итак Я скажу вам, что сделаю с виноградником Моим: отниму у него ограду, и будет он опустошаем; разрушу стены его, и будет попираем. И оставлю его в запустении; не будут ни обрезывать, ни вскапывать его, – и зарастёт он тернами и волчцами, и повелю облакам не проливать на него дождя».

А то, что обещает Бог исполнить, Он не забывает.

Пересекает дорога лога, и я за ней – то под гору, то в гору, в которую из них едва и заберёшься, лишь с передышкой, постояв на полпути немного да окрест оглядываясь.

Распадки – в снежной кутерьме – не разглядеть их – к речке Песчанке круто опускаются – на ней когда-то мыли золото старатели. Мне, что ли, думаю, попробовать. Нет уж, не стану. Без золота, Бог даст, обойдусь. Зато вода в Песчанке чище будет – тайменей и хариусов этим уважу, тем – и себя.

Какие где ещё остались, птицы попрятались куда-то – сейчас не видно и не слышно их, в погожий день и встретят и проводят. Только зайцам благодать – свеже повсюду напетляли – косых не держит, что и вьюжит. Да лиса вдоль их путаных троп едва весомо погуляла – приметно, где не замело, – как по ниточке просеменила – аккуратная: ни один следок в её бесконечном многоточии из общей линии не выбьется – ровно, как белошвейка, настегала.

Красиво в лесу, особенно там, где человеком не изгажено, – до слёз красиво, хоть и сумятица в погоде. Как люди живут без этого, думаю. Живут же. Каждому своё. Другой, вдруг окажись надолго здесь, и от тоски бы тотчас помер, или от страха. А мне вот – тут и век бы скоротал, наверное, не запечалился.

Нагулялся. Километров пять прошёл туда, за Межник, до самого Петрунино – разлог там есть с таким названием – и обратно. Доволен. Одна беда – вырубки, и мест даже не узнать – горе. Не вырубки – погром. Надо же так всё это не любить, чтобы так дико разгуляться. И всё за что? Всего-то лишь – за деньги.

Но повторяюсь. От отчаяния.

Пользуемся миром потребительски. Отрицая или не осознавая ежедневно промываемыми через средства массовой информации мозгами, что он не сам по себе создался, но сотворён для нас Богом. Потому и уродуем природу, а заодно и самих себя, душу свою губим, подчинив её идеалу безличного индивидуального благоденствия, видя в мире не его красоту и логическую ладность, а выглядывая в нём только контуры созданного собственным воображением золотого тельца.

И навыглядываем.

Домой вернулся – хоть и расстроенный, но через радость, – вижу: следы чьи-то – заходил человек в ограду, постоял возле ворот и, к крыльцу не приближаясь, сразу вышел.

Взял я от двери метлу, обмахнул ею валенки, отставил её в сторону. Снял шапку и полушубок, стряхнул их на крыльце от снега и вступил в дом.

Печь давно протопилась, и в доме – ушёл, заслонку не задвинул – уже выхолодило, только разделся, сразу это и почувствовал. Растопил печь заново. Дрова в ней дружно затрещали – и живым в избе запахло скоро, русским духом.

Топчусь возле печи, руками к тёплому печному боку прикладываюсь и думаю, чем пообедать? – аппетит у меня, побыл на воздухе, не в шутку разыгрался – волчий – унять его, утихомирить, зверя, надо – чтобы меня не проглотил.

Слышу, стучат.

– Входите, – говорю.

Входит. Сосед мой. Знаю уже, как его именуют: Виктор. По фамилии – не представлялся. По отчеству – тоже. В распахнутой телогрейке. Под ней тельник полосатый, с большой, с кошачью морду и даже контурами на неё похожей, искрой от сигареты, наверное, прожжённой, на груди дырой, в дыре – тело. В вязаной спортивной шапочке. Из-под шапочки волосы свисают на плечи и воротник телогрейки кудельками, светло-коричневые. В спортивных лоснящихся штанах, с ярко-зелёными широкими, как на казацких или генеральских штанах, лампасами. На ногах не зашнурованные, вывалившие наружу длинные, как у собаки, языки, зимние ботинки, с забившимся в них доверху снегом. Сегодня, похоже, ещё не брился – проступает по щекам и подбородку с глубокой вертикальной ямочкой на нём рыжая щетина. Лицо в крупных, как семена конского щавеля, веснушках, больше под ними кожи, чем без них, почти сплошные. Нос вздёрнутый, раздвоенный на кончике, как пинцет или рассоха, и с широко открытыми, как у примата, ноздрями. Брови и ресницы – будто опалённые – белёсые. Глаза жёлтые, как у рыси. Губы тонкие, сиреневого цвета. Улыбчивый. С