Былое и дамы — страница 1 из 58

Былое и дамы Нина Воронель(роман)

БЛАГОДАРНОСТЬ

Я безмерно благодарна дорогим друзьям, поддержавшим меня в осуществлении этот трудного проекта.

В первую очередь я высоко ценю безотказную помощь моего мужа Александра Воронеля, в любую минуту готового обсудить мою самую безумную авантюрную идею и дать мне ценный совет. Не говоря уже о его ангельском терпении и невероятной эрудиции, из которой я постоянно черпаю недостающие сведения.

Я бесконечно благодарна писателю Михаилу Юдсону, у которого я всегда нахожу дружескую профессиональную поддержку.

Я вечный должник поэта Анатолия Добровича, подарившего мне блистательный заголовок «Былое и ДАМЫ», изменивший весь настрой моего романа, который я поначалу хотела добродетельно назвать скучным именем «Европейские кружева».

ЛУ

Кошка Мурка умерла среди ночи. Лёля не слышала от кошки ни жалоб, ни стонов, но когда она проснулась, ее удивило, что Мурка не вспрыгнула к ней на постель, чтобы поздороваться. Лёля вылезла из-под одеяла и наклонилась над муркиным ящиком — та лежала, странно запрокинув голову назад и наощупь была холодная, как лед. Лёля затопала ногами и заорала диким голосом. На ее крик сбежалась вся семья. Мама только глянула на запрокинутую голову Мурки и всё поняла. Она велела Лёле немедленно вымыть руки мылом и строго-настрого запретила прикасаться к мертвой кошке.

Рыдающая Лёля объявила, что в гимназию не пойдет, а останется дома хоронить Мурку. Понимая, что спорить бесполезно, мама велела горничной Вере надеть перчатки и помочь Лёле организовать похороны. Никто из братьев не захотел пропускать занятия из-за лёлиной кошки, и одна только Лёля в сопровождении горничной Веры спустилась в сад, неся труп кошки в коробке от папиных сапог. Лёля с железным упорством безрезультатно долбила лопатой твердую землю, пока мама не сжалилась и не прислала на подмогу дворника Никиту. Никита быстро вырыл яму и ушел подметать тротуар перед домом, а Лёля с Верой опустили коробку с кошкой в темную дыру и стали засыпать ее землей. Вера предложила прочитать над Муркой поминальную молитву, но Лёля наотрез отказалась — никаких молитв: прощать Богу такую обиду она не собиралась. Она ушла в свою комнату, легла на кровать, укрылась с головой одеялом и принялась обдумывать, как поступить дальше.

Первым делом нужно было незаметно пробраться в папин кабинет и снять со стены центральный объект, вокруг которого Лёля запланировала совершить церемонию отречения от Бога. Она осторожно вышла в коридор и прислушалась. Из кухни доносились громкие голоса мамы и кухарки — им было не до неё, они увлеченно обсуждали секреты приготовления рыбы в белом соусе. Лёля бесшумно проскользнула в кабинет, плотно закрыла за собой дверь и ловко взобралась на папин письменный стол, что было строжайше запрещено. Стоя на столе, уже не трудно было снять со стены главную семейную реликвию — керамическую копию западной двери Исаакиевского Собора, изображающую апостола Павла с мечом в руке. Папа получил ее в подарок от кого-то очень важного, чуть ли не от самого государя императора, и очень ею дорожил. Лёля запеленала апостола Павла в заранее припасенное полотенце и, прижимая его к сердцу, вернулась в себе.

Теперь все было готово к спектаклю, не хватало только зрителей.

МАРТИНА

Я перечитала первые страницы своей будущей книги о неотразимой Лу Саломе и в который раз ужаснулась — за что я взялась? Смогу ли справиться?

К идее этой книги меня привёл извилистый путь, начавшийся ещё до моего рождения.

Моя мама была миловидная московская девочка, которая жила обычной скудной жизнью девочки из бедной семьи, пока в нее не влюбился мой папа — младший секретарь ГДР-овского посольства в России. И тут закрутилась такая канитель, что вся наша жизнь превратилась в сущий ад — и папина, и мамина, и моя. Папина потому, что его очень быстро выслали из России назад в ГДР, а он ужасно страдал, так как жить не мог без моей мамы. Мамина потому, что когда папу выслали, она уже была сильно беременна, и соседи, а под горячую руку и бабушка — мамина мама, обзывали ее шлюхой и немецкой подстилкой. А моя — потому, что когда маме и папе советские власти наконец разрешили пожениться, мне уже исполнилось три года — на их свадьбе, которую праздновали одновременно с моим днём рождения, в торт пришлось воткнуть целых три свечки.

После свадьбы папа сразу увёз маму в Берлин, потому что, во-первых, его впустили в Москву всего на неделю, а во-вторых, он очень спешил оказаться, наконец, с мамой наедине, то-есть, без меня. Поэтому меня оставили в Москве у бабушки, которая под горячую руку продолжала обзывать нас с мамой шлюхами и немецкими подстилками. Особенно доставалось мне, — ведь мама жила в далеком городе Берлине, откуда время от времени посылала бабушке посылки и денежные переводы, а я торчала у бабушки под горячей рукой, щедрой на оплеухи и подзатыльники.

От этих подзатыльников я еще с ранних лет начала потихоньку терять веру в торжество добра. Не то, чтобы я знала эти слова, но их истинный смысл всё ярче светился в моей детской душе. Мой переезд к родителям в Берлин уже мало что мог исправить, потому что я не знала ни слова по-немецки и никак не могла этот ужасный язык выучить. Ко времени, когда я все-таки освоилась среди бесконечных артиклей и приставок, мои родители уже успели рассориться и разойтись. Так что меня опять отправили к бабушке в Москву, где никто не знал немецкого языка, и все говорили на русском, который я за три берлинских года изрядно подзабыла.

В школе, куда меня послали по возвращении, все смеялись над моим акцентом и над тем, как нелепо я составляю фразы. И дразнили меня немецкой подстилкой, — особенно изощрялись девчонки, которые ужас как завидовали моим хорошеньким немецким платьицам и туфелькам. Один раз меня даже схватили в уборной, затолкали в кабинку, сорвали с меня пушистый голубой свитер и обмакнули его в унитаз. Мне пришлось пропустить следующие уроки — ведь не могла же я надеть мокрый свитер или выйти в коридор нагишом. Когда все разошлись по домам, уборщица тетя Надя вытащила меня из кабинки, где я пряталась, и пожалела — она прополоскала мой свитер под краном, завернула его в старую газету и принесла мне из раздевалки пальто, чтобы я могла уйти домой.

Увидев испорченный свитер, которому по московским меркам цены не было, бабушка с размаху закатила мне такую оплеуху, что я отлетела в угол и ударилась затылком о край столика для телевизора. Потом, когда меня привезли из больницы, бабушка долго плакала и проклинала себя за излишнюю горячность, но было уже поздно — я окончательно уверилась, что человек по природе зол.

Не помог и срочный приезд мамы, забравшей меня обратно в Берлин, где я опять вынуждена была преодолевать непреодолимый огневой заслон немецкой грамматики. К двенадцати годам я постигла сущность немецких спряжений и лишилась всяческих иллюзий — я научилась видеть окружающих насквозь: бабушку с ее жадностью и страхом перед тем, что скажут соседи, маму с ее эгоизмом и метаниями между грехом и добродетелью, и папу с его ожесточенной любовью к порядку, превозмогающей все другие чувства.

Внешне моя жизнь выглядела совершенно нормальной и даже успешной — я закончила немецкую школу и поступила в университет Гумбольдта, намереваясь заняться историей. Я научилась жить не только без бабушки, но даже без мамы с ее переменными мужьями и без папы с его постоянными подругами, тем более, что за это время во внешнем мире произошли большие перемены.

Где-то в самом начале университетского курса современной истории подлинная современная история перевернула вверх дном берлинскую стену и вместе с нею весь уклад моей жизни. Получив степень магистра университета Гумбольдта, я стала искать подходящее место для работы над докторатом. Это было непросто — накатанные академические темы докторских диссертаций казались мне смертельно скучными.

И я выбрала для себя нечто оригинальное — историю террористической группы, оперировавшей в Германии в семидесятых годах и официально известной под именем «Фракция Красной Армии», а неофициально прозванной «Бандой Баадер-Майнгоф». Ни один немецкий университет не принял меня с моим проектом, но кто-то надоумил меня, что американские университеты более либеральны, чем наши. И я подала свой проект на получение международной стипендии на тему входящего в моду террора.

Мне повезло — я получила грант на год работы в университете штата Вашингтон в городе Сиэтл, где, оказывается, недавно был создан специализированный институт Че Гевары, задача которого — создание летописи освободительных движений. Только американцы способны объективно изучать своих противников, хитроумно называя их освободительными движениями! У нас в Германии никогда бы не допустили подобного самоедства.

Университет штата Вашингтон оказался поразительно похожим на старые английские университеты — те же невысокие элегантные здания из серо-розового кирпича, утопающие в густой зелени, те же ухоженные лужайки, гладко расстеленные между корпусами многообразных факультетов

Сначала мне трудно было привыкнуть к ватному американскому хлебу и к бездарному американскому кофе, отдающему нефтью даже после индивидуальной обработки. Однако богатство архивов института Че Гевары быстро примирило меня и с хлебом, и с кофе, и даже с чудовищным акцентом жителей тихоокеанского побережья, грубо оскорбляющим мой первоклассный английский, выученный в специальной лондонской школе, куда отправлял меня в ранней юности мой дипломатический папа.

Со временем я освоилась в хранилищах документов и завела дружбу с директором института Синтией Корти, полной немолодой дамой, страстной энтузиасткой изучения повадок врага. Она пять раз была замужем, но ни с одним мужем не задержалась, со всеми пятью развелась — это у них здесь считается хорошим тоном. Сейчас она живет одна, то есть без мужа, но вовсе не одиноко, а с четырьмя детьми, причем все они приемные и все разных рас, хотя почти одного возраста, и с любовником-метисом лет на пятнадцать ее моложе, который работает у нее нянькой. Я как безродная иностранка была приглашена к ним на Рождество есть традиционную индейку. Вся счастливая семейка сидела за праздничным столом — это было зрелище! Ни дать, ни взять — картинка из учебника этнографии!