Бюро темных дел — страница 2 из 60

Он вскочил, бросился за молодой парой… и с размаху налетел на невидимую стену. Удар был таким сильным и неожиданным, что беглец оцепенел, едва удержавшись на ногах. Потрясенно вытянул руки, ощупывая пространство вокруг, – и повсюду его пальцы натыкались на твердую, гладкую поверхность.

Наконец его осенило.

Зеркала!

Его окружали зеркала, окружали в буквальном смысле – они были здесь повсюду: впереди, сзади, по бокам и даже висели у него над головой под сводом шатра. Зеркала бесконечно отражали друг друга, создавая иную – иллюзорную, искаженную, раздробленную – реальность. Он попал в фантасмагорию отражений.

Мальчик испустил глубокий вздох. Теперь, когда тайна этого странного места прояснилась, ему стало легче дышать, но желания остаться в шатре хоть ненадолго, чтобы отдохнуть, тем не менее не возникло. Атмосфера здесь была слишком давящая, гнетущая. И несмотря на то что где-то там, в ночи, за ним все еще гнался Викарий, о котором мальчик не забыл – как он мог забыть хоть на миг? – ему необходимо было снова оказаться под открытым небом. Он осторожно двинулся назад. На ощупь принялся искать прорезь в холсте шатра, которую сам же сделал осколком стекла, но никак не мог найти. Руки постоянно наталкивались на зеркальные стены, в которых дрожали огни, высвечивая тысячи лиц, теперь уже охваченных смертельной паникой.

Спустя множество тщетных попыток отыскать прореху мальчик должен был признать очевидное… Теперь он стал пленником зеркального лабиринта.

Глава 1. Ничто не вечно…

После лихорадочных июльских дней 1830 года, когда был свергнут Карл X и «королем французов» милостью Божией и волей народною стал Луи-Филипп[1], Парижу не терпелось снова обрести видимость порядка. По улицам, расчищенным от баррикад, устремились во всех направлениях кортежи, манифестации и разнообразные шествия. Неделями можно было наблюдать небывалое зрелище: чернь каждый день врывалась в Пале-Руаяль, резиденцию нового суверена. Простой люд бегал туда, как на мельницу. Луи-Филипп, озабоченный своей популярностью, вынужден был без роздыху принимать многочисленные делегации из столичных кварталов и провинциальных городов. С утра до вечера ему приходилось крепко жать руки посетителям, которых всего лишь несколько месяцев назад он и взглядом бы не удостоил. А с наступлением вечера толпы людей собирались в садах и у ограды дворца, требуя, чтобы их король показался на балконе; расходились, только услышав, как он запевает «Марсельезу» или «Парижанку». Всю вторую половину лета столица вела себя как норовистая кобыла, которая не желает возвращаться в стойло и мчится по просторам, пьянея от залихватского галопа и вольного ветра, треплющего гриву.

Потом революционный пыл мало-помалу стал угасать. Ему на смену пришло обманчивое затишье. Парижских рабочих и ремесленников одолело похмелье – после эйфории победы, украденной у них по большей части, они возвращались к своему жалкому существованию, ознаменовавшемуся понижением заработной платы и ужесточением условий труда. На троне сменился хозяин, и таков был единственный заметный результат восстания – многие уже не без горечи начинали это осознавать. Угли под слоем остывшего пепла еще тлели, и не требовалось большого ума для очевидного вывода: достаточно самого незначительного события, малейшего предлога, чтобы снова полыхнуло пламя.

Впрочем, тем вечером в конце октября теплая погода скорее нашептывала предаться безмятежному покою и радостям жизни. По крайней мере, к этому склонны были те немногие привилегированные, кто оказался в фаворе у новой власти. Пригород Сент-Оноре нежился под ласковым осенним солнышком, прислушиваясь к отголоскам многочисленных званых вечеров. Как и на Шоссе-д’Антен, здесь находились владения высшей буржуазии, которой достались все блага и доходные должности. В Сент-Оноре даже воздух как будто был легче и циркулировал вольготнее, чем на темных улочках в центре города, да и небо здесь, казалось, было ярче и прозрачнее. Через высокие окна богато декорированных фасадов можно было разглядеть феерию света, которую устраивали бесчисленные канделябры и люстры с подвесками. Ничто не предвещало драмы. А она меж тем неизбежно должна была разыграться…

К дому номер двенадцать по улице Сюрен, в двух шагах от королевской церкви Марии Магдалины, с тех пор как колокола отзвонили восемь вечера, тянулся нескончаемый поток карет и прочих экипажей. Кучеры один за другим сворачивали к величественному, увитому плющом портику и высаживали на квадратном дворе с фонтаном цвет финансового и промышленного общества. В этот вечер Шарль-Мари Довернь имел честь принимать в свежеотреставрированном особняке своих друзей из политических кругов и самых значимых деловых партнеров. Предполагалось, что гостей будет не меньше сотни.

Хозяин особняка сколотил состояние на оптовой торговле пряностями и лекарственными растениями, а не так давно он вложил около миллиона в завод на берегу Уазы, оснастив его машинным оборудованием, работающим на гидроэнергии. Там он успешно внедрил уникальный метод обжарки какао-бобов, тем самым практически обеспечив себе монополию в области фабричного производства лекарственного шоколада.

У Доверня были причины публично отпраздновать свои достижения. Он выстроил прочное основание для процветания семьи, а теперь еще и стал членом Палаты депутатов в результате дополнительных выборов, проведенных после того, как несколько прежних народных избранников, отказавшихся присягнуть на верность новому режиму, лишились полномочий. По натуре Довернь был скорее консерватором, так что выгоду от недавних политических преобразований он извлек благодаря собственному оппортунизму, а не реальным убеждениям. Вечером 29 июля, когда в победе восстания уже не было сомнений, Доверню хватило ума открыть двери своего парижского склада перед мятежниками и позволить им организовать там временный госпиталь. Этот единственный подвиг – в общем-то скромный, но совершенный ловко и вовремя – позволил ему занять место в ряду самых рьяных защитников свободы народа. В итоге он без масла пролез в тесный круг единомышленников, сплотившийся вокруг банкиров Лафитта и Казимира Перье. Это была небольшая группа весьма решительных людей, способствовавших приходу к власти младшей ветви Бурбонов[2] и тем самым избавивших страну от возвращения революционной смуты. На их плечах Довернь и въехал за кулисы власти. Теперь он уже начинал получать конкретную выгоду от своих маневров, уводя прибыльные государственные заказы из-под носа у главных конкурентов.

В этот вечер Шарль-Мари Довернь рука об руку с женой наслаждался собственным триумфом. Супружеская чета принимала гостей в вестибюле и провожала их к анфиладе салонов, сплошь в мраморе и позолоте, где струнный квартет без устали играл камерную музыку. Помимо этого, гостей ждал грандиозный банкет, обеспеченный Шеве – знаменитым поставщиком яств для Пале-Руаяль. За столами формировались группы по интересам. Женщины предвкушали скорое начало сезона[3], описывали друг другу новые наряды, заказанные для предстоящих балов и приемов, обменивались, понизив голос, последними сплетнями о любовных романах при дворе и о парочках, замеченных в Булонском лесу или в Опера. Мужчины обсуждали текущие события. Одни спорили об эффективности вынесенного на голосование в палату депутатов тридцатимиллионного кредита для оживления экономики за счет широкого использования субсидий. Другие возмущались нападками легитимистов на королевскую семью, которую те обвиняли в убийстве последнего принца Конде ради того, чтобы завладеть его наследством. Третьи предвкушали грядущий судебный процесс над бывшими министрами Карла X и подсчитывали их жалкие шансы сохранить голову на плечах.

На верху огромной лестницы, ведущей к жилым апартаментам, стоял, небрежно облокотившись на балюстраду, бледный юноша, чья фигура была изящной, но слишком хрупкой, как обычно бывает у выздоравливающих после тяжелого недуга или у чахоточных. С высоты он угрюмо озирал картину светского торжества. Будь его воля, молодой человек в этот вечер и вовсе не показался бы на публике, но отец настаивал на его присутствии тоном, не терпящим возражений. Довернь-старший приготовил для своего единственного сына некий прожект – выгодную сделку – и всецело рассчитывал на его безоговорочное содействие. Сегодняшний роскошный прием нужен был еще и для того, чтобы скрепить сделку на официальном уровне с блеском, подобающим новому общественному положению главы семейства.

Означенному «прожекту» было семнадцать лет, он откликался на нежное имя Жюльетта и стоил около четырехсот тысяч золотых франков, предлагавшихся за него в приданое. Вернее, конечно же, за нее. Это была младшая дочь богатого нормандского промышленника, владевшего ни больше ни меньше тремя прядильными фабриками между Руаном и Эльбёфом, а также битком набитым портфелем акций. Брачный союз обещал быть невероятно продуктивным не только в деле продолжения рода Довернь. Так что новоявленный депутат ясно дал понять своему отпрыску, что в его собственных интересах будет произвести на невесту хорошее впечатление.

Перспектива весь вечер разыгрывать услужливого кавалера перед провинциальной дурой, наверняка безвкусно вырядившейся и не умеющей связать пару слов, Люсьена отнюдь не вдохновляла. В свои двадцать пять лет он оставался балованным мальчишкой и вел беззаботную богемную жизнь. Его легкомыслие приводило Доверня-отца в отчаяние, и после выборов в палату депутатов он открыто заявил сыну, что пора уже остепениться. В устах главы семейства это означало следующее: во-первых, Люсьен должен заключить выгодный брак, а во-вторых, начать интересоваться премудростями обработки какао и управления какой-нибудь мануфактурой. Ни то ни другое Люсьена не привлекало, но отец пригрозил лишить его денежного содержания, если будет ерепениться, и молодому человеку пришлось покориться.