Бывший вундеркинд. Детство и юность — страница 6 из 58

Когда мои родители заключили брак, отец был уже профессором современных языков в университете штата Миссури, находившемся в городе Колумбия. Он преподавал французский и немецкий языки, и мои родители принимали участие в незатейливой общественной жизни маленького университетского городка. Они жили в пансионе вместе с другими преподавателями факультета, а 26 ноября 1894 года родился я.

Конечно, я не помню этот город, из которого меня увезли во младенческом возрасте, но в семье рассказывались истории о пансионе и друге отца тех дней В. Бенджамине Смите (который позже преподавал математику в Тулейнском университете). Он был очень близким другом отца и великим балагуром. Однажды Смит вернулся в пансион и обнаружил, что вместо цветного официанта огромных размеров работал худой маленький парнишка. «Сэм, — прорычал профессор Смит, — ты что, усох!» Смущенный официант бегом выбежал из комнаты и так и не вернулся.

Я хотел бы упомянуть об отношении Смита к людям негритянского происхождения, поскольку именно из-за вопросов, касающихся расизма, несколько лет спустя прервалась дружба моего отца со Смитом. Смит, будучи непримиримым бунтарем, опубликовал псевдонаучную книгу о неполноценности негров, и это было чересчур для либерализма моего отца и его уважительного отношения к фактам.

Я уже вышел из младенческого возраста, когда мои родители решили переехать, и их выбор пал на Бостон. Мотив для этого переезда коренился глубоко в самом штате Миссури. Один из политических деятелей Миссури решил, что было бы неплохо пристроить на место отца одного из своих родственников или приспешников. Мой отец имел такой успех, что одному человеку было не по силам долее управлять всем факультетом современных иностранных языков в университете Миссури. Было решено, что у каждого из отделений (немецкого и французского языков) будет свой руководитель. Когда отцу предложили на выбор одно из этих отделений, он предпочел отделение немецкого языка. К сожалению, протеже или родственник семьи того политика метил именно на это место, и когда это разделение произошло, отец остался не у дел. У отца нигде в стране не было академических связей. Он приехал в Бостон просто после некоторых раздумий, поскольку пришел к выводу, что лучше всего искать работу там, где она была.

Вскоре он привлек к себе внимание профессора Фрэнсиса Чайльда, научного редактора «Шотландских Баллад»[6]. Чайльд исследовал шотландские баллады и их аналоги в различных языках Европы и Азии, и ему нужна была помощь для сопоставления их источников. В качестве задания отцу было поручено исследовать южные славянские языки. Он оказался настолько полезным для Чайльда, что Чайльд помог ему найти место в Бостоне. Отец сначала преподавал в Бостонском университете и в музыкальной консерватории Новой Англии, а также выполнял кое-какую работу для департамента по составлению каталогов в Бостонской публичной библиотеке. В конце концов, Чайльд добился для него места в Гарварде, где он преподавал славянские языки, что для Гарварда было впервые, и как я полагаю, впервые для всей страны. Постепенно он продвигался по служебной лестнице от ассистента профессора до профессора, кем он оставался, пока не ушел на пенсию в 1830 году.

Однако в течение многих лет ему приходилось подрабатывать, так как жалования было недостаточно. Хотя затраты на проживание были невелики, жалование было еще меньше. Отец в течение нескольких лет продолжал работать в музыкальной консерватории Новой Англии и Бостонском университете, а также выполнял отдельные работы для Бостонской публичной библиотеки. Кроме того, он проводил значительную работу по этимологии для нескольких изданий Merriam-Webster Dictionary[7]; выполняя эту работу, он подружился с профессором Шофилдом, который был также из Гарварда. В более поздние годы основным источником денег на мелкие расходы для отца был Радклиффский колледж, который на протяжении целого ряда лет обеспечивал профессоров Гарварда добавками к жалованию.

Профессор Чайльд был выдающимся и весьма демократичным человеком, а также искренним другом моего отца. Однажды отец увидел, как какой-то невысокого роста, близорукий, энергичный молодой человек выходит из дома Чайльда. Когда отец вошел в дом, Чайльд сказал ему, что он только что упустил случай познакомиться с Ричардом Киплингом. Похоже, что когда-то Киплинг несколько оплошал при знакомстве с Чайльдом, который в момент его прихода поливал розы в саду, одетый в старую поношенную одежду. М-р Киплинг принял его за приходящего садовника. «А, — сказал Чайльд, — какой-то рабочий забрел вчера за изгородь моего сада и пьянствовал, вдыхая аромат моих роз. Это был мой брат.»

IIIПЕРВЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ

То, что фрейдисты (я не имею в виду самого Фрейда) ввели ограничение в отношении ребенка, утверждая, что он обладает чрезвычайно малой ментальной жизнью за пределами элементарной сексуальности, является плохой услугой. Многие фрейдисты с подозрением смотрят на все другие воспоминания, вынесенные из младенческого возраста и очень раннего детства. Я абсолютно не склонен отрицать того факта, что существует детская сексуальность, и что она имеет важное значение. Но это все слишком далеко от исчерпывающего описания ранней ментальной жизни ребенка, как эмоциональной, так и интеллектуальной.

В моей памяти живут вполне сознательные воспоминания о времени, когда мне было два года, и мы жили в двухэтажном доме на Леонард Авеню, довольно мрачном и непривлекательном районе между Кембриджем и Сомервиллем. Я помню лестницу, ведущую в нашу квартиру; мне казалось, что она ведет вверх до бесконечности. Даже в то далекое время у нас, похоже, была няня, так как я вспоминаю, как ходил с нею делать покупки в одном из маленьких магазинчиков, о котором мне говорили, что он находился в Сомервилле. Весь район представляется смешением улиц, принадлежащих несогласованным между собой системам двух городов, и я отчетливо помню острый угол, на котором эти улицы пересекались перед нашим бакалейным магазином.

За углом находилось зловещее и наводящее ужас здание, бывшее, как я узнал, больницей для неизлечимых больных. Оно стоит до сих пор, и сейчас это Больница Святого Духа. Я совершенно уверен, что в то время я не имел четкого понятия о том, что такое больница, но достаточно было слышать тот тон, каким упоминала моя мать или няня об этом месте, чтобы душа моя наполнялась унынием и дурными предчувствиями.

Это все, что я могу действительно вспомнить о Леонард Авеню. Позже мне говорили, что когда мы жили там, у моей матери родился еще один ребенок, который умер в день своего рождения. Мне было тринадцать лет, когда мне об этом сказали; это известие потрясло меня до крайности, поскольку я боялся смерти и придерживался успокаивающей веры в то, что наш семейный круг никогда не будет разорван смертью. У меня нет непосредственных воспоминаний об этом ребенке, и я так и не знаю, был ли это мальчик или девочка.

Мы провели лето 1897 года, когда мне исполнилось два с половиной года, в отеле Джеффри, в Нью-Гемпшире. Там было озеро с гребными шлюпками, а рядом была тропинка, ведущая к горе, название которой запомнилось мне как Монаднок. Мои родители взбирались на эту гору, естественно без меня, а меня они брали в близлежащую деревню, где они по какой-то причине заходили к кузнецу. У кузнеца палец ноги был раздавлен лошадью, наступившей ему на ногу, и мне было страшно слушать рассказ об этом, так как уже в то время я испытывал непереносимый страх перед увечьями.

Учебный год 1897-98 застал нас на улице Хиллиард в Кембридже. У меня сохранилось смутное воспоминание о фургоне, перевозившем наши вещи с Леонард Авеню. С этого момента мои воспоминания становятся более яркими и более точными. Я помню свой день рождения, когда мне исполнилось три года, и друзей моих юных лет, Германна Горварда и Дору Киттредж, детей профессоров Гарвардского университета, живших на той же улице. Стыдно признаться, но мое первое воспоминание о Германне связано с нашей с ним ссорой на его собственном дне рождения, когда ему исполнилось пять, а мне было три года.

Родители рассказывали мне, что, когда мы жили на улице Хиллиард, у меня была учительница французского языка Жозефин, девушка-француженка, работавшая у нас. О самой Жозефин я ничего не помню, но я помню учебник для детей, который она использовала, и в нем были написаны названия и даны рисунки ложки, вилки, ножа и кольца для салфеток. Французский, выученный мною тогда, я, должно быть, забыл очень скоро и основательно, поскольку, к тому времени, как я снова стал изучать французский язык в колледже в двенадцать лет, в моей голове не осталось и следа каких-то былых знаний по этому языку.

По всей вероятности, именно Жозефин водила меня на прогулки на улицу Брэттл и вокруг Радклиффских высот. Темнота, которая теперь вспоминается как приятная тень от деревьев на улице Брэттл, в то время меня пугала; я абсолютно не помню расположение близлежащих улиц. На углу, где пересекались улицы Хиллиард и Брэттл, стоял дом с наглухо заколоченным окном, которое страшно пугало меня, потому что было похоже на слепой глаз. У меня было такое же чувство страха и клаустрофобии, когда плотник по просьбе моих родителей закрыл коридор, соединяющий столовую в нашем доме с кладовой дворецкого.

Недалеко от нашего дома стояло старое школьное здание, но я не помню, было ли это заброшенное здание или же в нем шли занятия. Улица Маунт Оберн была всего через несколько домов от нас, а за углом размещалась кузница, к которой вела дорожка, выложенная по краям булыжником, окрашенным в белый цвет. Однажды я попытался поднять один из них и унести, за что получил хороший нагоняй. Аллея, прилегавшая сбоку к нашему дому, вела в маленький сад, где старый джентльмен по имени мистер Роуз, по крайней мере, мне он казался старым — выходил подышать воздухом и выкурить свою трубку. Позади сада был еще один дом, в котором жили два мальчика, взявшие меня под свое крыло. Я помню, что они были католиками, и в их доме висело распятие Христа, на теле которого были раны, а на голове — терновый венец; я воспринимал распятие как изображение жертвы жест