Бывший вундеркинд. Детство и юность — страница 9 из 58

арше меня, Рене Метивье, проживавшая в том же самом пансионе, опекала меня. Она научила меня делать воздушного змея и запускать его, и я помню, как мы вместе ходили на улицу Черч, чтобы раздобыть материалы для змея. В те дни улица Черч в Кембридже имела больше ремесленных мастерских, чем теперь. Когда я ходил в детский сад, наш воспитательница водила нас туда, чтобы посмотреть на замечательные секреты кузниц, мастерских по ремонту колес и столярных мастерских.

Есть еще кое-что, что я хотел бы добавить, говоря о моих ранних воспоминаниях. Вероятно, читателю чрезвычайно интересно узнать, каким образом раннее интеллектуальное развитие вундеркинда отличается от развития обычных детей. И все же, ребенок, вундеркинд он или нет, не может провести сравнение более ранних стадий своего интеллектуального развития с развитием других детей до тех пор, пока он не достигнет уровня общественного сознания, возникающего в более поздний период детства. Если мы говорим, что этот ребенок — вундеркинд, мы делаем заявление, касающееся не только обсуждаемого ребенка. Это заявление касается скорости его интеллектуального развития относительно других детей. И это именно то, что могут наблюдать его родители и учителя намного раньше, чем он сам. На ранних стадиях обучения ребенок является нормой сам для себя, и если он приходит в растерянность, то единственное, что можно сказать в этом случае — это повторить слова индейца: «Я не заблудился, это вигвам заблудился.»

Я все еще был ребенком, может, семи или восьми лет, когда узнал достаточно об интеллектуальном развитии других детей, чтобы как-то в своем разуме прокомментировать относительную скорость обучения других и мою собственную. К этому моменту более ранние стадии процесса обучения чтению или наипростейшим аспектам арифметики отступили в прошлое так же прочно, как и воспоминание ребенка со средним уровнем развития о том, как он учился говорить. По этой причине все, что я должен сказать относительно этих вещей едва ли будет отличаться от истории любого другого ребенка, за исключением лишь года и месяца моей жизни, когда я проходил различные стадии развития.

Итак, отметим: способность любого ребенка обучаться на ранней стадии развития является чудом, даже если потом этот ребенок, по нашему мнению, становится в некотором роде тупоумным. Когда ребенок начинает говорить — это значит, что он овладел первым в своей жизни иностранным языком. Между рождением и двумя годами наблюдается развитие новых умственных навыков, и в более поздней жизни нет развития, равного этому, и вот отсюда-то ребенок и становится либо гением, либо идиотом. Это скорее развитие навыка делания, нежели развитие мысли о делании; спонтанный рост новых талантов, а не работа ребенка в качестве собственного самосознающего школьного учителя. Все дело заключается в том, что в моем случае начальная стадия чтения приходится на возраст, не превышающий и в два раза тот, когда многие дети переживали начальную стадию развития речи, а также в том, что я учился читать, а не думать о процессе чтения. Позже, когда я прочел свои первые учебники (дома под руководством моих родителей), я научился различать заглавные и прописные буквы, а также рукописный шрифт. У меня сохранились воспоминания лишь о препятствиях на этом моем пути, что же касается большей части заданий — они выполнялись спонтанно и бессознательно. Я помню, что сходство между i и j озадачивало меня, и что в старых книгах s выглядела удлиненной и сильно напоминала букву f. Я помню, что письмо вызывало у меня трудность механического порядка, и что мой почерк в самом лучшем его исполнении в течение очень долгого времени оставался намного ниже принятого в классе стандарта. Что же касается арифметики, я считал, используя пальцы, и продолжал делать это даже после того, как такой счет стал недопустимым согласно нормам, принятым в школах. Меня приводили в замешательство вещи, которые считались аксиомами, например, а умноженное на b равно b умноженному на а, и я пытался понять это, рисуя прямоугольник из точек и поворачивая их через прямой угол. Я не особенно быстро выучил таблицу умножения, а также многие другие вещи, которые необходимо было запоминать механически, однако с самого раннего детства мне легко давалось понимание принципов достаточно сложных операций. Я помню старый учебник Уэнтворта «Арифметика» («Arithmetic»), в котором я с легкостью читал рассуждения о простых и десятичных дробях задолго до их изучения в школе. В целом, для меня были характерны две прямо противоположные вещи: отсутствие техники быстрого и точного сложения и умножения и понимание, почему различные законы арифметики — коммутативные, ассоциативные и дистрибутивные — являются истинными. С одной стороны, мое понимание предмета было слишком быстрым, чтобы я тут же мог им манипулировать, а с другой стороны, мое проникновение в природу фундаментальных знаний заходило слишком далеко, чтобы я мог найти объяснения в книге, посвященной манипуляции. Но если мы вновь обратимся к начальной стадии развития в области арифметики, то я скажу, что мне это так же трудно вспомнить, как и начальные стадии развития навыков чтения и развития речи.

Такое отнесение трудной и поистине умственной части моей работы на уровень, где нет полного осознания, не является характерным лишь для моих детских лет, это продолжается и по сей день. Я не имею полного представления, каким образом у меня зарождаются новые идеи или каким образом мне удается разрешать те явные противоречия между идеями, уже существующими в моем разуме. Я не знаю, являются ли мои идеи моими господами или слугами в тот момент, когда я думаю, и если вдруг они решаются как-то сами по себе, приобретая вполне понятную и употребимую форму, они делают это на таком глубоком уровне моего сознания, что большая часть таких решений приходит во время моего сна. Я вынужден говорить об этом повсюду, и все же я не могу найти в истории развития моего собственного разума никакого более или менее сильного отличия между стремлением в детстве к детским знаниям и между силой и стремлением в моей взрослой жизни к познанию нового и непознанного. Сейчас я знаю больше и обладаю более полным набором практических навыков, но зачастую мне сложно ответить на вопрос, когда и как я приобрел эти практические навыки и это новое знание.

То, что я действительно унаследовал от отца, — это великолепная память. Под этим я не имею в виду, что мой отец и я не имеем ничего общего с совершенным образом рассеянного профессора, и что мы не способны забывать о вещах из повседневной жизни. Я имею в виду то, что если нас осенил ряд идей или нам открылся какой-то новый взгляд на вещи, это становится неотъемлемой частью нас самих, и несмотря ни на какие превратности судьбы, мы не способны утратить это. Я помню последние дни жизни моего отца, когда он умирал от апоплексического удара, и когда его замечательный ум отказался служить ему даже в том, чтобы узнавать любимых им людей, что были вокруг него. И я помню, что он разговаривал на английском, немецком, французском, русском, испанском языках, как если он обладал даром говорить на языках. Он уже не понимал того, что видел вокруг себя, и все же, говоря на всех этих языках, он употреблял их правильно как лексически, так и грамматически. Рисунок прочно вошел в ткань, и ни износ ее, ни ветшание не в состоянии его уничтожить.

IVИЗ КЕМБРИДЖА В КЕМБРИДЖ ЧЕРЕЗ НЬЮ-ЙОРК И ВЕНУИюнь-сентябрь. 1901

Г. К. Честертон как-то заметил, что нет лучшего способа увидеть Лондон, чем совершить кругосветный вояж из Лондона в Лондон. Мы не можем оценить какой-либо жизненный опыт до тех пор, пока мы не попробуем нечто совершенно иное, чтобы оно стало ориентиром для нашей оценки. Я уверен, что я никогда бы не научился понимать Новую Англию, если бы не провел какой-то отрезок своей жизни далеко за ее пределами, лишь тогда я смог увидеть великие черты ее духовного характера, раскрывшиеся передо мной как географическая карта.

В конце весны 1901 года, когда мне было шесть с половиной лет, а моей сестре около трех, наша семья отправилась на корабле Фолл Ривер в Нью-Йорк, где мы должны были остановиться у родственников моего отца. Они жили где-то на Шестидесятых улицах между Третьей и Четвертой Авеню. В то время Верхняя часть Четвертой Авеню не была такой престижной, как Парк Авеню; этот район был лишь немногим благороднее трущоб Ист-Сайда. Типичный старомодный дом, в котором жили наши родственники, находился на верхнем длинном пролете лестницы, ведущей с улицы к дому. Это был темный, душный, перенаселенный дом. Окна располагались лишь на фасадной и на задней его сторонах. И в этот дом, уже до отказа заполненный жильцами, необходимо было втиснуть еще четверых визитеров из Бостона. Однако вблизи от нас располагался Центральный Парк, до которого можно было дойти пешком, минуя особняки, тянувшиеся в то время вдоль Пятой Авеню, а зоопарк Центрального Парка был всегда для нас восхитительным местом.

Мой дядя, Джейк Винер, был единственным представителем истеблишмента. Он был квалифицированным печатником, выполняющим акцидентные работы, и знал свое дело очень хорошо. Самое большое удовольствие он получал от занятий гимнастикой. Когда-то он занимал третье место в упражнениях на брусьях в рейтинге Америки. Если когда-либо кто-то и был создан для занятий спортом, так это, несомненно, дядя Джейк. Я уже рассказывал о том, какими мощными плечами обладал мой отец, плечи же его брата Джейка были огромными, а его тело — мускулистым, как тело борца. Ростом он был даже ниже моего отца; ноги были тонкими и непропорционально длинными. У него был втянутый мускулистый живот как у атлета. Его лицо с одной стороны было искажено из-за какой-то травмы, полученной им в раннем возрасте, вызвавшей некроз одной стороны нижней челюсти. Он был очень добр к нам, детям, и я помню, как он демонстрировал нам шутовской колпак с колокольчиками, который он надевал на одной из вечеринок для жильцов. В то время ему едва исполнилось тридцать лет, и он был неженат, хотя позже женился и обзавелся семьей.