Кобель постоял пару минут в проеме, поводил головой из стороны в сторону, развернулся и поплелся в направлении Ленинградского вокзала. За ним, опустив морды к асфальту, потрусили суки.
Фотографии не передавали красоты Лели. Обычная девушка в стиле семидесятых годов прошлого века. Высокая, гибкая, нервная, с нежной полупрозрачной кожей, с острыми чертами лица. Длинные русые волосы до пояса, перехваченные ленточкой. Солистка какого-нибудь ВИА или участница диско-балета.
Один раз я принес на показ смартфон и незаметно сфотографировал Лелю, хотя это было по контракту запрещено. В зале из опасения снимки просматривать не стал и только дома, когда выложил на компьютер, пролистал все фото.
Ничего. Понимаете, ничего! Как она работала манекенщицей, непонятно. Экранные снимки не передавали ни нимба, ни блеска в глазах, ни одухотворенности, ни резких и каких-то угловатых движений, ни магнетического поля вокруг нее.
Я удалил фотографии с компьютера и не стал их Леле показывать. Теперь если кто-то фотографирует Лелю, то я горько улыбаюсь.
В этот день в метро было много милиции. На платформе стоял наряд в серо-голубой форме, у ног лежала черно-рыжая собака в кожаном наморднике, вальяжная, сытая и добродушная, и было непонятно, как она схватит нарушителя или набросится на террориста.
За собакой, вдоль станции, опираясь о мраморные стены и мраморные колонны, теснились по двое и по трое молодые безусые курсанты милицейских училищ. От матерых ментов их отличала детская растерянность при виде пассажирских толп, ломящихся на выход. Иногда они вскидывали голову или что-то говорили друг другу. Но лица ничего кроме грусти в этот момент не выражали, словно слова жили отдельно, ничего не значили и ничего не меняли.
Когда я вышел из метро, то попал в плотный тягучий поток. Люди шли, прижавшись телом к телу, и подталкивали друг друга локтями. Понять, отчего это происходит, было невозможно, только откуда-то из центра площади раздавался протяжный гул и иногда доносилось: «Тридцать первая», «Уходи», «Долой третий срок».
Я остановился и повернул голову в сторону памятника, но кто-то сзади зашикал и выдавил: «Че встал?» Потом толпу неожиданно развернуло, меня отнесло в сторону, к самой обочине. Я уперся грудью в железные барьеры, а голова моя торчала между двумя омоновцами со щитами и в касках. Я попытался вернуться в фарватер, но сзади так нажимали, что не удавалось даже как следует пошевелить руками.
Посреди площади стояла сцена, на которой громоздились люди. Их лица были узнаваемы лишь слегка, как будто когда-то в прошлой жизни все они что-то значили для меня, а сейчас прошло столько лет, что все стерлось. Память, ненадежный конвоир, выплевывала какие-то мелкие детали. Все эти люди когда-то, лет десять-пятнадцать назад, были облечены властью, или отягощены славой, или мелькали в телевизоре. Хотя это неправда. Были и совсем незнакомые молодые люди с белыми ленточками. Их даже было большинство, и вели они себя раскованно и убежденно, как ведут себя почти все молодые люди.
Они – много юношей и девушек в основном – окружали сцену. Попадались пенсионеры. Именно молодежь и пенсионеры составляли нестройную толпу. Над ними вились знамена «Левый фронт» и красные полотнища с изображением серпа и молота.
В оцеплении стояло тысяч восемь милиционеров и омоновцев. Где-то сбоку стыдливо и нелепо красовались пустые пазики. Около передних колес крайнего автобуса высился седой подполковник и монотонно и устало вещал в громкоговоритель: «Граждане, ваш митинг несанкционированный, вы все будете привлечены к административной ответственности!»
– Сволочи.
– Кто сволочи? – машинально переспросил я и повернул голову в сторону говорившей.
Это была странная юркая женщина в джинсовом костюме, похожая на цирковую обезьянку, каким-то непостижимым образом она курила в толчее и выпускала дым аккуратно между омоновцами. Те радостно и смущенно ловили дым носами. Похоже, им в оцеплении курить было запрещено.
– Все сволочи, – ответила женщина. – Одним дома не сидится, а вторые все проходы закрыли.
Вдруг в толпе я увидел Лену Левшину. Одетая не по погоде в легкое цветастое сиреневое платье, она обнималась с какими-то дружбанами и что-то увлеченно говорила им. Я помахал ей рукой, но Лена не узнала или не увидела меня.
А на сцене выступала совсем уж старушка, сгорбленная и седая, со стрижкой каре. За микрофоном ее не было видно, но звук разносился на всю площадь:
– Соблюдайте свою Конституцию!
Старушка закашлялась, а в воздух взмыли плакаты и транспаранты.
Но, оказывается, в толпе были какие-то пришлые демонстранты. Они без осмотра прошли через металлоискатели, стоявшие в левом углу площади, ходили и рвали плакаты, кое-где возникали потасовки, а милиция никак не реагировала.
От увиденного у меня захватило дух. Это было смешнее, чем «Камеди клаб». Я даже забыл, что прижат к барьеру и что спешил на встречу с Нинель. Я наклонился поближе к происходящему, насколько позволяли омоновцы, и, косясь на Лену, полез в верхний карман рубашки за сигаретами.
А в это время к стычкам бежала пресса. Коренастые, мускулистые операторы юрко лавировали среди толпы и снимали самые выдающиеся моменты. Блюстители порядка закрывали рукой камеры, но операторы вырывали их из лап омоновцев и направляли в гущу событий. В конце концов, милиция и ОМОН решили зачищать собрание. Выборочно выискивали жертву в толпе, брали ее за руки и ноги, волокли по асфальту к автобусам. Сначала выдергивали, как правило, лидеров, а потом хватали буйных.
– Нам нужна другая милиция, – закричал вдруг кто-то в толпе, а на другом конце площади раздалось:
– Милиция должна быть с народом.
Обезьянка громко комментировала события, указывая на того или иного персонажа пальцем:
– Смотри, голова бьется по брусчатке.
– Не, ну так можно и морду разбить.
– Гляди, старушенция зонтиком дерется.
Лидеры, предчувствуя скорый исход, сами пошли к милиционерам и стали раздавать брошюрки с текстом Конституции. Маленькие сине-красные брошюрки они почти насильно всовывали в огромные лапы подмосковных мужиков, но большинство отнекивалось. Хотя нашлись и такие, которые взяли литературу и даже рассматривали ее, листали прилюдно на глазах у начальства.
Через какое-то время на площади тут и там валялись Конституции, раскрыв свои страницы, как сине-красные тропические птицы. По ним уже ходил ОМОН, а одна, влекомая ветерком, подползла к моим ногам.
Соседка угомонилась, к тому же у нее закончились сигареты. Народ рассосался, и она пошла, покачивая бедрами, к ближайшему табачному ларьку. Лену я нигде не видел. Я наклонился. Не сразу, а только со второй попытки поднял брошюру, аккуратно свернул и положил во внутренний карман пиджака.
Муж Светы, Егор, был геологом или метеорологом. Его никто не видел, но все повторяли, что он красив, как горец в бурке, только глаза круглые, русские, синие. Его никогда не было дома. Пару раз в галерее «Танин» я видел его фотографии, а один раз Света показывала на компьютере ролик с его участием.
Веселый, со смешными ямочками в уголках губ, в американской бейсболке с опознавательными знаками «Кливленда», Егор смотрел в небо и говорил о функции комплексного переменного, в мнимых корнях которой находятся точки бифуркации Атлантического антициклона.
Оператор обошел вокруг него три раза, и мне открылась широкая мужицкая спина Егора с первыми признаками ожирения на боках.
Он всегда был в экспедициях, откуда привозил Свете минералы: улекситы, кварцы и агаты. Вся квартира Светы была уставлена этим хламом. Пепельницы, отполированные шары, брякающие безделушки.
Света пришла ко мне и подарила «кошачий глаз». В центре кварцевого медальона торчала оливково-зеленая иголочка. Говорит, Рыжик вернется.
Жизнь – странная штука, замечаешь недостаток чего-то важного при исчезновении этого важного. Относишься ко всему так, как будто это было всегда, а потом вдруг кто-то бьет по голове бейсбольной битой, и остается только сидеть на берегу Москвы-реки, курить ганджубас и удивляться, что мимо тебя проносятся такие замечательные мощные «ракеты» с публикой в белых костюмах, под звуки какой-то неимоверной музыки типа «Дым сигарет с ментолом» или «Есть только миг между прошлым и будущим».
Лежим с Нинель в постели. Обычно мы долго не валяемся, чтобы нас Ваня не застал, но ее сын поехал с друзьями на дачу играть в страйкбол. Он со страйкбола приезжает поздно, стоит перед зеркалом и рассматривает синяки, оставленные пульками, выпущенными из пневматики. Очень ими гордится.
А тут уже час, а мы все лежим, потому что суббота.
– Вот, – говорит Нинель, – в Германии купили трехлетнему Ванечке хомячка, посадили в клетку с колесом, а хомячок через два года умер. Живут они всего два года. Подходит пятилетний Ванечка и говорит: «Почему Гоша так долго спит?» Володя, мой муж, идет к клетке, а хомяк лежит на спине, околел уже, холодный.
– Интересно, у хомяков есть душа?
– А мы стоим с Володей и не знаем, как объяснить Ванечке, что хомяк умер, что он не проснется, что его не будет уже.
– А у рыб?
– Тогда купили ему щенка, ротвейлера, а потом узнали, что они живут-то всего семь лет. Хорошо, когда уезжали из Германии, Князь еще был жив. Ване было десять лет.
– Почему я не буддист?
– А хомячка, Гошу, Володя даже не похоронил. Просто бросил в мусорный ящик. Сказал, хоронить в Германии животных дорого.
Сидел, писал статью про ГИ, а тут звонят в дверь. Я сначала не хотел идти, потому что радиозвонок шалит, верещит без повода, но потом все-таки надел халат и, как был с сигаретой в зубах, поплелся открывать. За дверью стоит Антон, одиннадцатиклассник, пьянющий.
– Вот, – говорит, – кот ваш Рыжик, – и просовывает маленького огненного котенка, двух– или трехмесячного, что ли.