Трудно передать, что я чувствовал. Происходящее было настолько неправдоподобным, что эта неправдоподобность уже не ощущалась; так бывает во сне, когда ум, брошенный в водоворот фантастических видений, подобно магниту притягивает какую-нибудь знакомую по дневному миру деталь и отдает ей все внимание, превращая самый запутанный кошмар в подобие ежедневной рутины. Однажды мне снилось, что по какому-то досадному стечению обстоятельств я стал ангелом на шпиле Петропавловского собора и, спасаясь от пронизывающего ветра, пытаюсь застегнуть пиджак, пуговицы которого никак не желают пролезать в петли, – при этом удивляло меня не то, что я вдруг оказался высоко в ночном петербургском небе, а то, что мне никак не удается эта привычная операция. Нечто похожее я испытывал и сейчас – нереальность происходящего оставалась как бы за скобками моего сознания; сам же вечер был вполне обычным, и если бы не легкое покачивание вагона, вполне можно было бы предположить, что мы сидим в одном из маленьких петербургских кафе и мимо окна проплывают фонарики лихачей.
Я ел молча и только изредка поглядывал на Анну. Она коротко отвечала Чапаеву, говорившему что-то о тачанках и пулеметах, но я был настолько поглощен ею, что не улавливал нити разговора. Мне было грустно от абсолютной недостижимости ее красоты; я знал, что к ней так же бессмысленно тянуться вожделеющими руками, как пытаться зачерпнуть закат кухонным ведром.
Когда ужин был закончен, башкир убрал со стола тарелки и подал кофе. Чапаев откинулся на спинку стула и закурил сигару. Выражение его лица стало благодушным и немного сонным; поглядев на меня, он улыбнулся.
– Петр, – сказал он, – вы выглядите озабоченным и даже, извините, рассеянным. А комиссар… Он должен увлекать за собой, понимаете? Он должен быть, как бы это сказать… Стремительным, безжалостным… Он должен быть абсолютно уверен в себе. Всегда.
– В себе я уверен вполне, – сказал я. – Но не вполне уверен в вас.
– Вот как? Что вас смущает?
– Я могу быть откровенным?
– Разумеется. И я, и Анна очень рассчитываем на это.
– Мне трудно поверить, что вы действительно красный командир.
Чапаев поднял левую бровь.
– В самом деле? – спросил он с искренним, как мне показалось, изумлением. – Но отчего?
– Не знаю, – сказал я. – Все это очень напоминает маскарад.
– Вы не верите, что я сочувствую пролетариату?
– Отчего же, я верю. Я и сам сегодня, на этой трибуне, испытал похожее чувство. И все же…
Я вдруг перестал понимать, что именно я хочу сказать. Над столом повисла тишина – нарушал ее только еле слышный звон ложечки, которой Анна помешивала свой кофе.
– Кто же в таком случае похож на красного командира? – спросил Чапаев, стряхивая сигарный пепел с полы пиджака.
– Фурманов, – сказал я.
– Простите, Петр, но вы уже второй раз за сегодня произносите эту фамилию. Кто такой Фурманов?
– Господин с цепкими глазами, – сказал я, – который выступал перед ткачами после меня.
Анна вдруг хлопнула в ладоши.
– Кстати, – сказала она, – мы совсем забыли про ткачей, Василий Иванович. А уже давно пора нанести им визит.
Чапаев кивнул.
– Да-да, – сказал он, – вы совершенно правы, Анна. Я только что хотел предложить это сам, но Петр меня так озадачил, что все вылетело у меня из головы.
Он повернулся ко мне.
– Непременно вернемся как-нибудь к этой теме. А сейчас не желаете ли составить нам компанию?
– Желаю.
– Тогда вперед, – сказал Чапаев, поднимаясь из-за стола.
Выйдя из штабного вагона, мы пошли в хвост поезда. Происходящее казалось мне все более странным. Несколько вагонов, по которым мы прошли, были темными и казались совершенно пустыми. Свет нигде не горел; из-за дверей не долетало ни единого звука. Мне слабо верилось, что за ореховыми панелями, в полированной поверхности которых отражался огонек сигары Чапаева, спит красная солдатня, но я старался не рефлексировать по этому поводу.
Один из вагонов кончался не обычным тамбуром, а торцевой дверью, за окном которой неслась назад черная зимняя ночь. Башкир после короткой возни с замком открыл ее; в коридор ворвался острый грохот колес и рой крохотных колючих снежинок. За дверью оказалась небольшое огражденное пространство под навесом, наподобие задней площадки трамвая, а дальше темнела тяжелая туша следующего вагона – никакого перехода туда не было, так что оставалось неясным, как именно Чапаев собирается нанести визит своим новым бойцам. Вслед за остальными я вышел на площадку. Чапаев облокотился о перила, глубоко затянулся своей сигарой, и ветер сорвал с нее несколько ярко-малиновых искр.
– Они поют, – сказала Анна, – слышите?
Она подняла ладонь, словно чтобы защитить волосы от ветра, но сразу же опустила – ее стрижка лишала это движение всякого смысла. Я подумал, что совсем недавно она, должно быть, носила другую прическу.
– Слышите? – повторила она, поворачиваясь ко мне.
Действительно, сквозь грохот вагонных колес пробивалось довольно красивое и стройное пение. Прислушавшись, я разобрал слова:
Мы кузнецы – и дух наш Молох,
Куем мы счастия ключи.
Вздымайся выше, наш тяжкий молот,
В стальную грудь сильней стучи, стучи, стучи!!
– Странно, – сказал я, – почему они поют, что они кузнецы, если они ткачи? И почему Молох – их дух?
– Не Молох, а молот, – сказала Анна.
– Молот? – переспросил я. – А, ну разумеется. Кузнецы, потому и молот. То есть потому, что они поют, что они кузнецы, хотя на самом деле они ткачи. Черт знает что.
Несмотря на нелепость текста, в этой несущейся сквозь зимнюю ночь песне было что-то завораживающее и древнее – может быть, дело было не в самой песне, а в этом странном сочетании множества мужских голосов, пронизывающего ветра, заснеженных полей и редких маленьких звезд в небе. Когда поезд изогнулся на повороте, стала видна цепь темных вагонов – видимо, те, кто в них ехал, пели в полной темноте, и это дополняло картину, делая ее еще таинственнее и страннее. Некоторое время мы молча слушали.
– Может быть, это что-то скандинавское, – сказал я. – Знаете, там был какой-то бог, и у него был магический молот, которым он пользовался как оружием. Кажется, в Старшей Эдде. Да-да, и все остальное так подходит! Этот заиндевелый темный вагон перед нами – чем не молот Тора, брошенный в неведомого врага! Он неотступно несется за нами, и нет силы, способной остановить его полет!
– У вас живое воображение, – сказала Анна. – Неужели вид грязного вагона возбуждает в вас все эти мысли?
– Что вы, конечно нет, – сказал я. – Я просто пытаюсь быть приятным собеседником. На самом деле я думаю о другом.
– О чем же? – спросил Чапаев.
– О том, что человек чем-то похож на этот поезд. Он точно так же обречен вечно тащить за собой из прошлого цепь темных, страшных, неизвестно от кого доставшихся в наследство вагонов. А бессмысленный грохот этой случайной сцепки надежд, мнений и страхов он называет своей жизнью. И нет никакого способа избегнуть этой судьбы.
– Ну отчего, – сказал Чапаев. – Способ есть.
– И вы его знаете? – спросил я.
– Конечно, – сказал Чапаев.
– Может быть, поделитесь?
– Охотно, – сказал Чапаев и щелкнул пальцами.
Башкир, казалось, только и ждал этого сигнала. Поставив фонарь на пол, он ловко поднырнул под перила, склонился над неразличимыми в темноте сочленениями вагонного стыка и принялся быстро перебирать руками. Что-то негромко лязгнуло, и башкир с таким же проворством вернулся на площадку.
Темная стена вагона напротив нас стала медленно отдаляться.
Я поднял глаза на Чапаева. Он спокойно выдержал мой взгляд.
– Становится холодно, – сказал он, словно ничего не произошло. – Вернемся к столу.
– Я вас догоню, – ответил я.
Оставшись на площадке один, я некоторое время молча смотрел вдаль. Еще можно было разобрать пение ткачей, но с каждой секундой вагоны отставали все дальше и дальше; мне вдруг показалось, что их череда очень походит на хвост, отброшенный убегающей ящерицей. Это была прекрасная картина. О, если бы действительно можно было так же легко, как разошелся Чапаев с этими людьми, расстаться с темной бандой ложных «я», уже столько лет разоряющих мою душу!
Вскоре мне стало холодно. Вернувшись в вагон и закрыв за собой дверь, я на ощупь пошел назад. Дойдя до штабного вагона, я ощутил такую усталость, что, даже не стряхнув с пиджака снежинок, вошел в свое купе и повалился на кровать.
Из салона, где сидели Чапаев с Анной, доносились их голоса и смех. Бухнуло открываемое шампанское.
– Петр! – крикнул Чапаев. – Не спите! Идите к нам!
После холодного ветра, продувшего меня на площадке, теплый воздух купе был удивительно приятен. Мне даже стало чудиться, что он больше походит на воду, и я наконец беру горячую ванну, о которой мечтал уже столько дней. Когда это ощущение стало абсолютно реальным, я понял, что засыпаю. Об этом можно было догадаться и по тому, что вместо Шаляпина граммофон вдруг заиграл ту же фугу Моцарта, с которой начался день. Я чувствовал, что засыпать мне ни в коем случае не следует, но поделать уже ничего не мог и, оставив борьбу, полетел вниз головой в тот самый пролет пустоты между минорными звуками рояля, который так поразил меня этим утром.
4
– Эй! Не спите!
Кто-то осторожно тряс меня за плечо. Я приподнял голову, открыл глаза и увидел совершенно незнакомое лицо – круглое, полное, окруженное тщательно ухоженной бородкой. На нем была приветливая улыбка, но, несмотря на это, оно не вызывало желания улыбнуться в ответ. Я сразу же понял, отчего. Дело было в сочетании этой ухоженной бородки с гладко выбритым черепом. Склонившийся надо мной господин напоминал одного из тех торгующих чем попало спекулянтов, которые в изобилии появились в Петербурге сразу же после начала войны. Как правило, это были выходцы из Малороссии, которых отличали две основных черты – чудовищное количество жизненной силы и интерес к последним оккультным веяниям в столице.