В силу трагической безысходности обстоятельств Кожух часто имеет право лишь на один, почти неизменный «воспитательный прием» — непосредственное, резко эмоциональное обращение к разуму и чувству народа. Вся повесть, в сущности, состоит из цепочки исключительных по напряжению, по накалу политического и нравственного поиска моментов (митинги, ночевки, беспримерные по дерзости атаки, шествие колонн мимо виселицы и т. п.). Сам сюжет основан не на сквозном, последовательном воспроизведении этапов похода, а на ярких, патетических, душевных вспышках, монументальных решениях, на целостном поэтическом ощущении массы, без выделения лиц и групп. Подлинная романтика «Железного потока» — не столько в сочных, колоритных образах, сравнениях («море — нечеловечески огромный зверь с ласково-мудрыми морщинами», «изнеможенно бледнеют звезды», «железно-мягкий» или «ржавый» голос Кожуха и т. п.), сколько в самих ситуациях, душевных движениях, внезапных и исключительных поступках, в самом жизнеощущении героев. Романтика жизни ярче романтики стиля. В этом убеждает, например, сцена митинга, речь Кожуха.
«— Товариство! Нам нэма с чого выбираты; або тут сложим головы, або козаки сзаду всих замучут до одного. Трудности неодолимые: патронов нэма, снарядов к орудию нэма, брать треба голыми руками, а на нас оттуда глядят шестнадцать орудий. Но колы вси, как один. — Он с секунду перемолчал, железное лицо окаменело, и закричал диким, непохожим голосом, и у всех захолонуло: — Колы вси, как один, ударимо, тоди дорога открыта до наших.
То, что он говорил, знал и без него каждый последний солдат, но, когда закричал странным голосом, всех поразила неожиданная новизна сказанного, и солдаты закричали:
— Як один!! Або пробьемось, або сложим головы!»
В таких решениях кроется великая сила и красота, спадает полона отчужденности, недоверия с глаз людей, возникает содружество сотен и тысяч людей, естественным моментом жизнедеятельности становится способность ставить общее выше личного, жертвовать собой ради успеха всенародного дела.
Никто не может приказать народу строите, чем он сам себе прикажет, поняв свою цель. В этих добровольно принятых решениях, в этой свободе расставания с прошлым — сам дух революции, источник той энергии, которую Ленин называл «праздничной». «Мы окажемся изменниками и предателями революции, если мы не используем этой праздничной энергии масс и их революционного энтузиазма для беспощадной и беззаветной борьбы за прямой и решительный путь»[3],— писал вождь революции задолго до Октября. Именно всемерное развитие сознания свободы могло удержать воодушевление бойцов на высоте исторического подвига. Именно потому Кожуху удается восстановить дисциплину, сформировать монолитный отряд, что он чрезвычайно дорожит свободой действий народа, его самостоятельностью в выборе дорог и средств борьбы.
В наибольшей степени именно эти добровольно принятые решения, а не сама по себе опасность, непосредственные схватки с врагом укрепляли, сплачивали бойцов Кожуха, превращали толпу в народ, в коллектив нового типа.
В повести А. Серафимовича, в его ярких народных сценах, митингах, в картинах ночевок, напоминающих стойбища кочевников «густотой быта», в шествии колонн есть одно удивительное свойство: ощущение «тесноты», плотности, множественности людских масс. Кажется, что при всем изобилии героев, при всей объемности и масштабности картин весь народ никак не может уместиться на полотне.
Есть только один великий мастер изображения народной стихии, на полотнах которого народу столь же «тесно», — это Василий Суриков. Причем, как отмечали исследователи, тесно не где-нибудь в келье или глухой башне, а на просторе Красной площади или московского двора, на бескрайней сибирской реке, на Иртыше, наконец, на альпийском перевале или вовсе уж безбрежной равнине («Взятие снежного городка»). Этой «теснотой в беспредельном просторе» художник как бы подчеркивал накал скопившейся в душе народа удали, всю страстность мечты о просторе, кипение бунтарской тоски по волюшке, протестующей против закованности и смирения, запечатлел всю жажду сломить преграды, теснившие народную душу. «Скудные пределы естества» извечно тесны для русской души.
Героическим колоннам А. Серафимовича «тесно» на кубанских равнинах и приморских дорогах в силу особого обстоятельства, чрезвычайно глубоко понятого и раскрытого писателем.
Когда революционный народ движется к выстраданной цели, разрушая, смещая скальные берега старого уклада, его, по мудрому наблюдению художника, словно становится во много раз больше, чем можно охватить и сосчитать глазом. Становясь творцом истории, трудовые массы словно включают в свои ряды духовных предшественников, героев и гениев, формировавших их идеалы, их мечту, множат свою волю на их мужество. А самое главное — народ осознает себя народом, узнает себя, вырастает из всего, что распыляло, разобщало, теснило силу и мысль, утверждает новую нравственно-политическую структуру, содружество.
Величие народа, осознавшего себя творцом нового мира, народа, постигшего неразрывность своей судьбы с судьбой всей страны, особенно выразительно передал А. Серафимович в заключительной сцене. Когда баба Горпина, так горько оплакивавшая брошенное хозяйство, кричит теперь: «Та цур ёму, нэхай пропадав!»; когда ее муж, который «цилый вик мовчав», всенародно заявляет, что не жаль ему ни коня, ни самовара, ни хаты, то эти слова звучат словно вздох раскрепощения всей массы. Радость, которая охватывает всех участников митинга, рождена не сознанием избавления от опасности, а прежде всего ощущением того нового, что вошло в жизнь каждого таманца, — это радость возникшего содружества, умножающего силы каждого и всех вместе, это радость народа, осознавшего себя народом.
Стихийно доходит до каждого участника митинга восхищение подвигом, интуитивное угадывание нравственной высоты, на которую вознесены таманцы, угадывание счастья, доступного только им. И именно потому красноармейцы, не участвовавшие в походе, свежие, сытые, сильные рядом с этими исхудавшими людьми, «чувствовали себя сиротами в этом неиспытанном торжестве и, не стыдясь просившихся на глаза слез, поломали ряды и, все смывая, двинулись всесокрушающей лавиной к повозке, на которой стоял оборванный, полу-босой, исхудалый Кожух».
Словно на огне замешаны «пылающие» краски романа, романтические эпизоды, в которых живет реальная героика тех лет. Окрыляющий дух романтики «пробивается» из самых внешне натуралистических подробностей тяжких переходов через горы, из описаний мук беженцев, томимых голодом и жаждой. Собранные воедино рукой замечательного мастера, осмысленные с высот нравственных побед и достижений всех армий Октября, картины «Железного потока» становятся эпической панорамой «пересотворения» мира, рождения тех сил сцепления, которые обеспечат победы нового общества и в настоящем и в грядущем. Страдный путь таманцев в изображении А. Серафимовича превратился в прообраз пути всей Революции, утверждавшей себя в столь же немыслимых испытаниях.
После вопроса о власти и мире проблема земли, крестьянский вопрос был самым важным и сложным в России послеоктябрьской. Революция свершилась в стране с преобладающим деревенским населением. И прав был А. Воронский, образно говоря в статье о Д. Бедном, что у нашей рабочей революции «крутой, упрямый, твердый лоб и синие, полевые, лесные глаза; крепкие скулы и немного «картошкой» нос; рабочие, замасленные, цепкие, жилистые руки и развалистая, неспешная крестьянская походка»[4].
К началу Октябрьской революции русская земля так «отсырела» от солдатских, мужицких слез, крови, пролитой бессмысленно и бездарно на полях воины, так напряглась душа крестьянская в ожидании «чуда» — земли и свободы, «правды» в широком смысле слова, что уже в первые месяцы гражданской войны вмиг, своими путями явились сотни народных вожаков. Из них, отбрасывая анархиствующих атаманов и эсеровских «самостийников», вроде Махно и Антонова, народ и партия отбирали в годы гражданской войны действительных вождей. Дм. Фурманов самой судьбой был поставлен в условия, наиболее выгодные для изучения, раскрытия крестьянской революционной среды, ее вождя, выразителя, «коренного сына этой среды» Василия Ивановича Чапаева.
Чапаевская дивизия, включавшая и полк иваново-вознесенских ткачей, и крестьянские полки, выросшие из стихийно сложившихся отрядов, из мобилизованных деревенских парней, была нагляднейшим свидетельством «многоукладности» революционных сил. Крестьянство не только стало одной из этих сил, оно, как это показал А. Серафимович в «Железном потоке», наложило свой духовный отпечаток на облик масс — принесло свою горячую, лютую ненависть к угнетению, к богачам, к захребетникам. Но оно же принесло и другое — мечту о земле, о правде, свой идеал счастливой доли, идеал, зачастую ограниченный собственническими чертами.
Первое слово, которое веками произносил мужик в России (да и не только в ней!), — это слово «земля». Оно у него не только на языке, не только в уме рождается, оно живет во всем его существе, «звучит» в нем даже до того, как он заговорит. Никакой «правды», никаких реформ не примет мужик, если будет обойден вопрос о земле. Мечта о справедливом разделе земли, о счастье свободного труда на ней окрашивает все поведение крестьянской массы, объясняет все колебания, искания ее.
Чапаев, появившись на гребне «зиждущего потока» времени, действуя в местах, где когда-то бушевала пугачевщина, принес с собой многое из того, что выработали в крестьянстве века стихийных протестов, напряженного социального и нравственного поиска. Уж так стосковалась душа крестьянская в неправедном, тяжком мире нужды, подлости, несправедливости, что Чапаев стремится сразу же, немедленно установить всеобщее благо, «правду» на свой лад.
«— Ты вот тащишь из чужого дома, а оно и без того все твое… Раз окончится война — куда же оно все пойдет, как не тебе? Все тебе. Отняли у буржуя сто коров — сотне крестьян отдадим по корове. Отняли одежу — и одежу разделили поровну… Верно ли говорю?!