В дальнейшей судьбе Павла Корчагина, теряющего и Тоню, и Риту Установил, свидетеля гибели друзей юности Сережи и Вали Брузжак, кончающего жизнь слепым, нельзя искать жертвенности, свидетельства «опустошающей» силы революции. Если революция разоряла души, нарушала естественную гармонию любви, то откуда бы брались в Павле, израненном, изувеченном борьбой, все новые и новые силы? При всех трагедиях, жизненный путь Павла — это путь расцвета, обогащения его человеческой сущности. Именно после болезни, грозившей унести Павла в могилу, герой приходит к самой оптимистической, изумительной по мужеству и зрелости мысли о цели жизни: «…прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества. И надо спешить жить. Ведь нелепая болезнь или какая-нибудь трагическая случайность могут прервать ее».
Павел Корчагин — не «святой» одиночка, и поведение его нельзя назвать самопожертвованием, самозабвением, ибо эти термины несут привкус сознательного аскетизма. В глазах Тони Тумановой, которой после встречи с Павлом на станции Боярка стало искренне жаль когда-то любимого человека, дальше рытья земли не пошедшего в жизни, он выглядит обойденным, ограбленным. Но в действительности Павел, сражаясь сначала с белополяками, воюя с разрухой, с оппозицией, ни в коей мере не самоограничивает потребности души и сердца. Подлинным аскетизмом было бы для него устранение от строительства нового мира, уход в сферу элементарных потребительских радостей.
Безграничная преданность революции, верность принципам социалистического коллектива (в армии, на стройке в Боярке, на погранзаставе в Берездове, на заводе), умение не падать духом в труднейшие моменты — эти главные истины Корчагина, человека и коммуниста, роднят его с Федором Клычковым. В Федоре мы видим страстное горение, вдохновение и мужество подвижника идеи, идущего на самые трудные участки. И потому именно, что сознание цели, приятие суровой дисциплины было глубочайшим человеческим переживанием, он и смог сердцем соприкоснуться с Чапаевым, человеком, руководствующимся чисто интуитивными порывами к правде и справедливости.
Точно так же и Павел Корчагин, тоже принадлежащий к числу «общего дела водителей», увлекает людей человеческой красотой своей личности, высшей одухотворенностью, деятельным гуманизмом. Ему чуждо проявлявшееся у отдельных бойцов упрощенное, плоское понимание революции, как рычага к механическому изменению иерархии, благоденствия: раньше грабили богачи, теперь будем грабить, «владеть Россией» мы, вчерашние бедняки. Не это, не принцип «хоть на час да князь», могло быть воплощением народной мечты о счастье. Владеть Россией — новой планетой, о которой в веках мечтал трудовой люд, — это значит прочно, незыблемо ставить новое государство, создавать нового человека, отдавать делу «владения» лучшие силы души. Только мещане и враги революции могли уподобить захват богатств и власти народом, его энтузиазм созидателя разгулу стяжательских, собственнических инстинктов. Только так они и могли вообще понять пафос, который людей «в работу вклинил», заставил держать взятое в бою так, что «кровь выступала из-под ногтей».
Павел Корчагин — живое выражение благородного пафоса новых хозяев страны, ее «утренней смены». Новая жизнь ему нужна не для того, чтобы брать, торопливо потреблять недоступное раньше, скапливать из боязни перед будущим, а для того, чтобы раскрыть свои душевные богатства, таланты, раздвинуть границы доступного его разуму и воле.
Именно поэтому Павел Корчагин и побеждает в самом трудном бою своей жизни: в поединке с собственным недугом, параличом и слепотой. Павел глубоко уловил народное, революционное отношение к горю и бедам: страдание не есть извечная, неустранимая основа бытия, оно преодолимо в борьбе и подвижническом горении. А потому и в личной жизни нельзя ни на миг стать малодушным, принять горе и муки как фатум, вечность. Примирение с всесильным якобы недугом, успокоение — этот итог противен всему существу героя, как нечто принижающее, новый, утвержденный им же закон времени, новые нормы этики. «Шлепнуть себя каждый дурак сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход из положения. Трудно жить — шлепайся. А ты попробовал эту жизнь победить? Ты все сделал, чтобы вырваться из железного кольца? А ты забыл, как под Новоград-Волынском семнадцать раз в день в атаку ходили и взяли-таки наперекор всему? Спрячь револьвер и никому никогда об этом не рассказывай! Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной».
Этот жизненный принцип, сформулированный впервые в книгах советских писателей (в частности, в «Мятеже» Дм. Фурманова, в «Молодой гвардии» А. Фадеева и повести Б. Полевого «Повесть о настоящем человеке»), стал краеугольным камнем поведения многих поколений советских людей. Он характеризует их неуступчивость злу, порокам, воле обстоятельств, толкающих порой героя к покорству судьбе, он характеризует воинствующий дух их гуманизма. Творить свою судьбу на основе великой этики революционера, творить ее из опыта народа и страны, жить на уровне героического времени — этому учит роман Н. Островского.
Оценивая работу советских писателей первого, революционного призыва, А. Толстой говорил в 1925 году: «На нас, русских писателей, падает особая ответственность. Мы — первые. Как Колумбы на утлых каравеллах, мы устремляемся по неизведанному морю к новой земле»[6]. А. Серафимович, Дм. Фурманов, Н. Островский — художники различного творческого плана, опираясь на беспримерный исторический материал, заложили основу советского эпоса. Изображать творящий, «зиждущий» поток энергии, искать на дорогах истории встреч с героями, чья нравственная жизнь становится этапом в развитии духовной жизни человечества, — эта традиция стала одной из самых плодотворных в литературе социалистического реализма. Благодаря этому принципу художественно-образного познания действительности советская литература не разминулась на дорогах истории с героями, вселяющими высокий оптимизм, веру в победу прекрасного над зловещим, веру в добро в самом глубоком гуманистическом смысле его. Человеку для счастья необходимо ощущение прочности своего бытия, своих дел, ему надо верить, что, кладя свой камень, свой кирпич, он помогает увеличить добро в мире. Корчагин, Чапаев, бойцы-таманцы — это строители мира, люди с невиданно богатым, словно раздвинувшимся диапазоном радостей и тревог, необычайно развитым чувством солидарности, с обостренным сознанием ответственности за всеобщее человеческое движение вперед. Они олицетворяют высшую нравственную силу. Сама эпоха революции, гражданской войны, когда у костров Красной Армии, будто в колыбели, согревался новый, желанный мир, предстала в них как новый этап в развитии художественной мысли.
В. ЧАЛМАЕВ
Дмитрий ФурмановЧапаев
I. Рабочий отряд
На вокзале давка. Народу — темная темь. Красноармейская цепочка по перрону чуть держит оживленную, гудящую толпу. Сегодня в полночь уходит на Колчака собранный Фрунзе рабочий отряд. Со всех иваново-вознесенских фабрик, с заводов собрались рабочие проводить товарищей, братьев, отцов, сыновей… Эти новые «солдаты» как-то смешны и неловкостью и наивностью: многие только впервые надели солдатскую шинель; сидит она нескладно, кругом топорщится, подымается, как тесто в квашне. Но что ж до того — это хлопцам не мешает оставаться бравыми ребятами! Посмотри, как этот «в рюмку» стянулся ремнем, чуть дышит, сердешный, а лихо отстукивает звонкими каблуками; или этот — с молодцеватой небрежностью, с видом старого вояки опустил руку на эфес неуклюже подвязанной шашки и важно-важно о чем-то спорит с соседом; третий подвесил с левого боку револьвер, на правом — пару бутылочных бомб, как змеей, окрутился лентой патронов и мечется от конца до конца по площадке, желая хвальнуться друзьям, родным и знакомым в этаком грозном виде.
С гордостью, любовью, с раскрытым восторгом смотрела на них и говорила про них могутная черная рабочая толпа.
— Научатся, браток, научатся… На фронт приедут — там живо сенькину мать куснут…
— А што думал — на фронте тебе не в лукошке кататься…
И все заерзали, засмеялись, шеями потянулись вперед.
— Вон Терентия не узнаешь, — в заварке-то мазаный был, как фитиль, а тут поди тебе… Козырь-мозырь…
— Фертом ходит, што говорить… Сабля-то — словно генеральская, ишь таскается.
— Тереш, — окликнул кто-то смешливо, — саблю-то сунь в карман — казаки отымут.
Все, что стояли ближе, грохнули хохотной россыпью.
— Мать возьмет капусту рубить…
— Запнешься, Терешка, переломишь…
— Пальчик обрежешь… Генерал всмятку!
— Ага-га… го-го-го. Ха-ха-ха-ха-ха…
Терентий Бочкин, — ткач, парень лет двадцати восьми, веснушчатый, рыжеватый, — оглянулся на шутки добрым, ласковым взором, чуть застыдился и торопливо ухватил съехавшую шашку…
— Я… те дам, — погрозил он смущенно в толпу, не найдясь, что ответить, как отозваться на страстный поток насмешек и острот.
— Чего дашь, Тереша, чего?.. — хохотали неуемные остряки. — На-ко семечек, пожуй, солдатик божий. Тебе шинель-то, надо быть, с теленка дали… Ага-га… Ого-го…
Терентий улыбчиво зашагал к вагонам и исчез в серую суетную гущу красноармейцев.
И каждый раз, как попадал в глаза нескладный, — его вздымали на смех, поливали дождем ядовитых насмешек, густо просоленных острот… А потом опять ползли деловые, серьезные разговоры. Настроение и темы менялись с быстротой, — дрожала нервная, торжественная, чуткая тревога. В толпе гнездились пересуды:
— Понадобится — черта вытащим из аду… Скулили все — обуться не во что, шинелей нету, стрелять не знаю чем… А вон она — ишь ты… — И говоривший тыкал пальцем в сторону вагонов, указуя, что речь ведет про красноармейцев. — Почитай, тыщу целую одели…