Развернулся, смотрел недобро, подергивалась губа, под ней желтоватые, прокуренные клыки.
Митцинский понял — оплошал. Такого упускать нельзя — затравлен, смят. Такого приласкать, пригреть — значит, верным сделать. С внезапно пронзившим удовольствием осознал Митцинский — жизнь прекрасна. И особенно прекрасна рядом с такими — раздавленными ею. Затянул молчание до предела, выдавливая из этого живого трупа остатки достоинства. Затем пошел к Федякину, разводя руками:
— Боже мой... Дмитрий Якубович... как же вы так? Теперь ведь все пути назад отрезаны...
— Бросьте, Митцинский, — поморщился Федякин, — к чему фарисейство. Вам ведь такие и надобны — с сожженными мостами.
— Не отрицаю, Дмитрий Якубович, такие удобнее в обращении, с сожженными мостами. Но — с целыми душами. А она у вас выжжена, вас врачевать надо. За прохладную встречу простите великодушно. Поймите и вы меня. Я получил от вас отказ на первое приглашение. И вдруг... мало ли от кого и зачем теперь явились. Вот что. Вы сейчас примете ванну, отобедаем. У меня неплохая коллекция французских вин. Затем я дам вам денег, одежду, кое-что из документов — и ступайте с богом. Как-нибудь обойдется, растворитесь, Россия необъятна. Ах, Дмитрий Якубович, голубчик, как же вас угораздило с чекистом... поверьте, я был бы счастлив иметь вас соратником в нашем деле, но теперь... не смею даже просить о помощи, ведь не лежит у вас душа к нашему делу...
— Вы бы о брюхе моем сначала порадели. О душе мы потом, — сумрачно попросил Федякин.
Вскоре сидели они друг против друга за обильным столом. Пожаром занялось лицо Федякина от токайского. Ослабев от вина и пищи, через силу ловил он слова Митцинского.
— ...Задерживать не смею. Но и не гоню... наберитесь сил, сами решите, как поступить.
Федякин утвердился локтями на столе, мотнул головой: Митцинские веером, карточной колодой расползались в стороны — смутные, вкрадчивые.
— Бросьте, Осман... за меня уже все решено. Буду при вас хоть цепняком сторожевым. Навоз грести — извольте. Шашкой махать, кишки выпустить кому — с нашим удовольствием, поскольку, запродав душу черту, занятие не выбирают. А вы и есть мой черт! Сатана вы моя м-многолика-ая... — взревел Федякин, трахнул по столу кулаком. Из-под кулака веером — горчица.
Тупо пялился полковник на горький свой кулак, уронив голову на стол, заплакал — тяжело, страшно, навзрыд. Истекала слезами жизнь пропащая. Две недели звериного житья выполаскивались соленой влагой.
По другую сторону Митцинский ножом счищал с черкески желтые брызги, морщил губы в брезгливой улыбке.
Через несколько дней к вечеру Федякин вышел подышать во двор. Гудела голова от писанины, бумаг. Митцинский завалил списками мюридов, добровольцев, приставил помощника — смышленого, застенчивого мужичка лет тридцати, Юшу — местного учителя-арабиста. На двух столах в домике Федякина пухли груды замызганных листков, исчерканных ужасающими каракулями фамилий на русском и арабских языках.
Из них формировали повстанческую армию. Федякин сортировал, перебеливал фамилии и краткие данные по-русски. Три сотни мюридов и добровольцев составлял полк. Полку полагались командир, агитатор, военспец-инструктор. Командиров и агитаторов наскребли с грехом пополам из местных кадров, в основном средний комсостав из бывшей «дикой дивизии». Военспецов, обещал Митцинский, пришлет Грузия. С оружием было не густо. Выходило пять винтовок и граната на два десятка повстанцев.
За день едва управились с десятой частью списков, бумажные горы, казалось, и не убавлялись.
К вечеру Федякин сомлел и изнемог. Поднял голову, оторопело затряс ею — перед глазами курчавилась темно-зеленая стена из виноградных листьев. Неведомо когда отгородили полковника от двора. Юша сидел рядом, сонно, по-рыбьи пялился на начальство. Федякин усмехнулся, сказал:
— Никак скисли, вьюноша?
Юша поморгал, осторожно улыбнулся:
— С непривычки, господин полковник. Может, отложим на завтра?
— Ладно. Быть посему. На сегодня хватит. Завтра приходите в семь.
Вышел — поджарый, затянутый в новую черкеску, на боку болталась шашка. Щетину, отросшую за время скитаний по лесу, выправил Федякин в бороденку на восточный манер.
Поздно вечером двор опустел. Федякин вдохнул вечернюю прохладу, постоял, покачиваясь, прикрыв глаза. Присел на корточки у мазанки, оперся спиной о стену. Шашка уткнулась темляком в бок. Федякин вытянул ее из ножен, дохнул на синеватую сталь. По ней расплылось и исчезло легкое туманное пятно. Федякин поискал глазами, увидел голыш. Стал править лезвие. Тяжело ворочались думы в голове, мучило неотвязное — как там мать, Фенюшка? Выживут ли, бедные, без него? Одиночество, стылая горечь разъедали душу.
С гор наползали сумерки. Издалека, с конца улицы, донесся скрип арбы. Он разрастался, сверлил уши, пока не затих у самых ворот. Калитка распахнулась, вошел вахмистр Драч. Он осмотрелся, увидел Федякина. Изумился, приоткрыл рот. Настороженно кивнул, приветствуя, сунулся отворять ворота. Во двор, пронзительно визжа, въехала крытая арба, запряженная быками. Из арбы полезли один за другим чернявые, голенастые мужики, похожие на жуков, в одинаковых мятых и запыленных черкесках. Отряхивались как-то по-собачьи, разминались, переговаривались не по-русски.
Драч, косясь на Федякина (за каким дьяволом этот «рыболов» здесь?), озабоченной трусцой побежал к большому дому — докладывать.
К арбе уже спешили Митцинский с Ахмедханом. Разобрали прибывших, повели к дому. Когда проходили мимо, Федякин услышал французскую речь. В голосе Митцинского дрожало ликование, с упоением грассировал, руки плавали в округлых жестах. Жизнь возвратилась для Федякина в прежнее русло. Он судорожно, прерывисто вздохнул. Снова запахло заговорами, крестовым походом на Советы. Вновь заползала в Россию, перемахивала на бесшумных крыльях стая закордонных штабных стервятников, падких на русскую кровь. Насмотрелся на таких Федякин в гражданскую вволю.
Митцинский, пропустив вперед прибывших, задержался около Федякина, сказал, возбужденно посверкивая глазами:
— Дождались! Наконец-то! Дмитрий Якубович, голубчик, через две недели готовьте генеральный смотр наших сил. Закончите со списками, подыщите подходящую площадку в горах с учетом надежного оцепления, проведите две-три репетиции — и покажемся! — Потер руки, сияющий, бледный от возбуждения.
Федякин хмуро переспросил:
— Через две недели? Побойтесь бога, Осман Алиевич! Тут на бумажную канитель неделю еще ухлопаем. Когда же площадку искать, репетировать? Не успеем, как хотите, не успеем.
Митцинский уперся взглядом полковнику в переносицу:
— А вы уж постарайтесь, Дмитрий Якубович. Нас с вами не за красивые глаза и не за бумаги оценят — за сформированные отряды. А смотр — через две недели. И ни днем позже. — Торопливо развернулся, стал догонять ушедших.
Федякин плюнул, опустил глаза. На конец шашки взбирался жук. Переступая мохнатыми лапами, раскорячился в раздумье — взлетать либо погодить, прилип к стали, скользкий и наглый на ее сияющей чистоте. Федякин подбросил его кверху, замахнулся, остервенело визгнул лезвием по воздуху.
Жук, насмешливо гудя, уплывал, таял в синих сумерках.
Сели за ужин к ночи, после ванной. Ахмедхан накрыл стол в большой — о двух комнатах — времянке, где разместили закордонных военспецов. В марлю, занавесившую раскрытое окно и двери, билась мошкара, ночные бабочки летели на свет. За кисейными квадратами марли звенели бокалы, вспыхивал хохот, пулеметными очередями выплескивалась французская, английская речь. В нее вплетался быстрый говорок переводчика.
Федякина за стол не позвали, прислали две бутылки мадеры и половину жареного индюка — от щедрот Антанты.
В непроходящей тоске тянул Федякин мадеру из горлышка. Опорожнил за полночь обе бутылки. Подмываемый, все той же тоской, вышел во двор, путаясь ногами в клубке суровых ниток, выкатившихся неизвестно когда из его шкафа. Во дворе отшвырнул клубок, покачался на ватных, несгибающихся ногах, прислушался. Лился сверху на смутные строения мертвенно-желтый свет луны. Сквозь ставни соседнего дома просвечивала сильная, колющая глаза лампа, догорало, вяло чадило угарное веселье. Федякин, пошатываясь, подобрался к окну, заглянул в щель. Митцинского в комнате уже не было. Переводчик спал, уткнувшись лбом в залитую вином скатерть. Чернявый француз, притулившись к стене, пыхтя, натужно сдирал с ноги штанину, отирал спиной побелку. Англичанин таращил на него из-за стола белесые глаза, тяжело ворочал языком:
— Ит-с Россия, мсье Фурнье, ит-с Кавказ.., хау ду ю ду?
Турок лежал поперек пышной пуховой постели, выставив туго обтянутый цветными панталонами зад, время от времени поднимал голову, хихикал, грозил всем пальцем.
Федякин опустился на четвереньки, помотал гудящей головой. Мир проваливался в тартарары. Под руку попался клубок ниток. С минуту полковник смотрел на него, что-то соображая. Наконец ухмыльнулся, стал шарить вокруг руками. Нашарил щепку, вставил ее в щель ставни, привязал к ней нить. Так же, на карачках пропуская нить через кулак, пополз в сад, мстительно подхихикивая, сладострастно бормоча под нос:
— Я вам щас, суки... м-мать вашу... слетелись, с-стервятники... я вам покажу... ду-юду... я вам дую-дукну...
Залег за деревом, натянул нить, резко отпустил. В ставню закордонным гостям кто-то стукнул. Через паузу — еще раз. На стук вышел француз, постоял, белея голой ногой, на второй ноге — все еще напялена штанина. В пустынном, пронизанном колдовским светом дворе — никого. Над строениями нависала чудовищная тень скалы, будто башка неведомого великана, упираясь в лимонное небо, глядела сверху на Фурнье. Он попятился. Чувствуя, как осыпало спину мурашками, путаясь в штанине, влип в дверь, отворил ее задом, нырнул в уютное, прокуренное тепло. Встал посредине комнаты, не в силах согнать с востроносого лица пугливую, дрожащую улыбку. В ставни настырно, требовательно заколотили. Англичанин поворочал белками, оторопело каркнул: