Час двуликого — страница 73 из 103

— Что за просьба?

— На операцию Шамиль просится.

— Как это — на операцию? Его забота при Янусе в придворных быть.

— Говорит, что при дворе затишье и хандра. Митцинский куда-то разослал всех, мается, никого к себе не подпускает. Шамиль под эту маету хочет на охоту отпроситься, ну... и с нами,

— Так. Твое мнение?

— Кошкина вы у меня забрали на время. Заменить некем. Шамиль двух Кошкиных стоит. Нет, вру, двух не стоит, а вот на полтора Кошкина вытянет.

Быков хмыкнул:

— Ты их на фунты или на килограммы?

— На смышленость, Евграф Степанович.

— Ну бери, коли так. И учти: его голова при Митцинском в данный момент на две твоих потянет. Есть возражения?

— Как можно, Евграф Степанович, невыгодно мне возражать. Разрешите идти?

— Сделай одолжение.

16

Вечер. Косые лучи солнца, напоровшегося на пик горы, обдали теплым вишневым светом кособокую избенку. Маленькое окно, затянутое бычьим пузырем, печально смотрело на зеленую лужайку у подножия перевала. Рядом, в корнях ивового куста, курился родничок.

В избе томились четверо, ждали ночи. Князь Челокаев думал о непостижимости человеческой судьбы. Где-то за перевалом, в благословенном Тифлисе, собирался в путь Гваридзе... Нет, скорее всего он уже по эту сторону перевала, наверное, ждет темноты, как и они, протирает очки, теребит котомку.

Инспектор-боевик. Н-да.

Челокаев вздохнул, усмехнулся. Ах, мерзавцы, нашли кого слать в темень, перевальную пургу, на бурлацкую работу. Георгий... белоснежный хитон на плечах комитета. Труд ведь жестокий, бешеный — большевистские авгиевы конюшни чистить. Как в хитоне работать? Любое пятнышко на нем вскрикивает. А тут не пятнышки — кровь с гноем ежеминутно брызжет. Георгий... старенький сюртук, очки и облик Иисуса. Совесть и честь комитета, если приемлемо здесь вообще понятие «честь». Святая близорукость, от которой не то смеяться, не то стервенеть в изумлении. В голове, под очами — крестьянская идиллия Грузии без большевиков и Антанты, дичайшая смесь из пастушеской пасторали и учения Фурье. И от этого — ни на шаг! Новорожденный у жены, конспирация, бессонница, аресты ЧК, провал типографии, безденежье, зыбкий, кровавый туман, в котором наглухо скрыты грядущие результаты, — через все шел, продирался Гваридзе, но от пастушеской идиллии — ни на шаг.

И вот теперь инспектор идет к Янусу — обезьяне на хребте, — чтобы увидеть, оценить и доложить. Ах, мерзавцы, нашли кого посылать! Хотя... может, и не столь все глупо, как кажется... вплотную приблизились контакты с Антантой, где надобно взвесить и распределить дивиденды в случае успешной интервенции. А Гваридзе — камень на шее ЦК, упрется ведь — с места не сдвинешь. Оттого, может, и отсылают — подальше с глаз.

Добросовестнее его нет: все ощущает, на зубок попробует и лишь тогда отчет составит. Двух зайцев бьет комитет.

Челокаев настороженно прислушался. Давно тревожил отдаленный шорох за стенами. Снаружи просачивался, нарастал мягкий, непонятный гул. Вскоре в нем расслоились и обособились людские голоса, блеяние овец, гортанный выкрик пастухов, незлобный, усталый брех овчарок. Приближалось стадо.

Четверо слушали. Челокаев вынул кинжал, прорезал щель в бычьем пузыре, раздвинул лезвием пошире, пристроился, стал наблюдать.

В ленивых клубах пыли приближалась, текла рваная лава овечьей баранты. Пять оборванных пастухов едва волочили ноги, видно, был у них за плечами день пути. Баранта растеклась по лужайке, окружила родник. Тончайшая пыль, густой овечий запах просочились в щели, защекотали ноздри. Сулаквелидзе со всхлипом втянул воздух, чихнул. Челокаев круто развернулся, ощерился. Сулаквелидзе виновато уткнулся лицом в отворот бешмета.

Пастухи подбивали, грудили баранту в кучу. Две лохматые овчарки бегали вокруг стада, лениво покусывали отбившихся овец за ноги — помогали. Пастухи сбросили с плеч хурджины, расседлали лошадь. Двое пошли к подножию горы, стали собирать сучья для костра. Размеренно сгибались плоские черные силуэты в сумрачной тени хребта. Солнце опустилось за гору.

Челокаев отошел к стене, сел на нары. Трое соратников раскладывали на колченогом столе снедь. К окну шагнул Шалва, притулился к стене, заглянул в разрез, в руке — очищенное яйцо. Медленно, размеренно откусил пол-яйца, стал жевать. Уронил:

— Чеченцы-пастухи. Соль забыли, князь. У этих попросить?

— Подожди, — сказал Челокаев, снова поднялся, подошел к окну. Долго стоял, всматривался. Наконец разрешил: — Иди. — Сам пристроился поудобнее, стал наблюдать.

Шалва подходил к костру. Отсюда, из избушки, фигуры пастухов видны отчетливо, резко, будто вырезаны из черной бумаги.

Шалва присел на корточки, заговорил. Один из пастухов полез в хурджин, достал оттуда помидоры, соль. Протянул челокаевцу, тяжело это у него вышло — оттянула ярлыга руку за целый день.

Шалва сел, запустил зубы в помидор. Пастух лег на спину рядом с Шалвой: руки за голову, голова чуть позади спины челокаевца.

Двое возвращались от родника с кожаным ведром воды, брели плечо к плечу, шаркая брезентовыми чувяками. Остановились между Шалвой и избушкой, полезли в карман. Достали кисеты, обрывки бумаги. Лежащий, не меняя позы, рукояткой тяжелого ножа из-за головы ударил Шалву по затылку. Шалва уронил голову на колени.

Челокаев у окна беспокойно заворочался, разрезал пузырь снизу доверху — за спинами курящих что-то мелькнуло. Двое по разу затянулись самокруткой, присели к костру. Князь вглядывался в спину сидящего Шалвы, от напряжения в сумерках слезились глаза. Шалва все так же сидел, горбил спину.

Пляшут языки пламени, шестеро вокруг костра недвижимы. Челокаев метнулся к двери, приоткрыл ее. Тень хребта накрыла костер, поляну, расползлась по чахлому кустарнику до самого горизонта, где уже вовсю клубился сумрак. Тишина и покой во всем. Челокаев вполголоса позвал:

— Шалва.

На зов медленно оглянулся один из пастухов, широко зевнул, махнул рукой, приглашая к костру, потянулся, опрокинулся на спину. Шалва не отозвался. Челокаев достал наган, велел Дадиани:

— Приведи его, — сам прислонился плечом к косяку, пошире расставил ноги. Ознобом по спине мазнула нелепость происходящего.

Поднялся из-за стола Сулаквелидзе, достал из хурджина гранату, встал позади Челокаева.

Дадиани шаг за шагом отмеривал свой путь к костру: набрякли напряжением ноги, готовые к броску. Пламя костра уже совсем близко, в нем видны пожухлые трубочки листьев на ветке, они корчились, на глазах наливаясь малиновым жаром. Спина Шалвы круто сгорблена, голова лежала на коленях, на затылке — черные, плотные завитки волос.

Пастухи окольцевали костер каменными истуканами — рослые, равнодушные. На шаги не повернулись. Дадиани был уже в двух шагах от костра, подрагивал от предчувствия незримой опасности, разлитой в воздухе. Негромко позвал:

— Шалва... — толкнул товарища носком сапога. Шалва мягко завалился на бок.

И тут настигла Дадиани, уже готового к прыжку, резанула металлом тихая команда:

— Стоять! — смотрело на Дадиани дуло нагана. — Теперь садитесь. Садись, говорю! — Снизу в самую душу грузина глянули бешеные, пронзительные глаза, дрожала на лице недобрая ухмылка.

Стал Дадиани садиться, знал — если сядет, то уже не встать, не оторваться ему от этого проклятого костра. У самой земли в тоскливом протесте взъярилось сердце, спружинил Дадиани ногами и бросил тело в затяжном прыжке в сторону. Ударился о землю боком, перекатился на спину. И здесь его настигла пуля.

Из избушки затрещали выстрелы, раздирая в клочья дремотную тишину.

— Не стреля-а-а-ать! — крикнул Аврамов. Осмотрелся. Трое чекистов, ныряя за валуны, втискиваясь в ложбины, окружали избушку.

...Челокаев, приноровившись к выстрелам Сулаквелидзе, который выпускал теперь пули из окна, долбил дощатый потолок бревном, на котором держалась разоренная лежанка. Пробил рваную дыру, подпрыгнул, просунул в нее ладони, стал расширять, кровяня щепками пальцы. Подтянулся, втиснулся в дыру плечами.

Сулаквелидзе метнул в окно гранату. Ахнул за стеною взрыв. Сулаквелидзе услышал тонкий, болезненный крик, оскалился, взял со стола вторую гранату, подбросил на ладони. Железный увесистый кругляш улегся в ней плотно, надежно. Сулаквелидзе выдернул зубами чеку, отошел на середину избы, примерился и бросил гранату в окно, как бросают городошную палку — широко, вразмах. Задрал голову: в дыре исчезал сапог Челокаева. Сулаквелидзе выцедил вдогонку:

— Ни пуха, ваше сиятельство. Свечу за упокой души Сулаквелидзе поставьте.

— Не каркай, — глухо донеслось из дыры.

Челокаев драл, раздергивал на крыше прелую солому. Остюки лезли за шиворот, кололи спину, осыпали лицо. Челокаев отплевывался, бешено мотал головой, стряхивал пот со лба — руки были заняты. Стучало, билось в голове неотвязное — кто предал?!

Аврамов перевязывал Опанасенко — посекло осколками гранаты. Пришептывал, пряча выбеленное жалостью лицо, наматывал бинт поперек голого живота. Бинт багровел, мокрел, на глазах напитывался кровью. В прорехе между слоями бинта вспучивался, лез синеватый пузырь кишки. Маленькая ранка под сердцем почти не кровоточила, но она была страшнее.

— Терпи, брат, не кисни... мы с тобой еще сомов из Терека подергаем, песнями у костра понежимся, — шептал Аврамов.

— Ах-ах... ах-х-ха-а-а .. уйди, Гришка, не мучь, — застонал, задергался каменнотяжелым телом Опанасенко, — ох, бо-о-льно ка-а-ак!

Челокаев сползал на спине по прелому слою соломы. В избе, под самой спиной, грохнул выстрел. Опять рванула граната.

«Третья», — отметил Челокаев. Все, за что цеплялся взгляд — сумрачный пик горы, темное предгрозовое облако, плывущий под ним крестик коршуна, — все отпечатывалось в памяти четко, выпукло. Спина продавливала в соломе борозду, что-то больно задело, царапнуло лопатку. Ноги провисли в пустоте, прогнулась поясница, и, зацепив затылком за соломенный край, Челокаев упал на землю. Ноги спружинили. Позади еще раз глухо ахнул взрыв.