Час отплытия — страница 4 из 55

— Таперь скорей, скорей поядать надо, а то на «горке» — о-ёй, милай…

— Да что за «горка», дед, что ты на нее молишься? — спросил Севка, хотя и знал, что это наклонные пути для рассортировки составов.

Дед наливал в миску уху, но даже среди этого важного занятия на секунду остановился, чтобы взглянуть на дикаря, не ведающего о «горке».

— Эгей, милай! Ты «горку» не знаешь? — дед улыбался. — Тады, считай, табе повезло.

Севка приготовился слушать и потянулся за беломориной в накладной карман модных брюк, изрядно уже за двое суток потерпевших. В этот момент мягкий, но сильный толчок обил с ног обоих.

— Дяржи! — рявкнул дед и ткнул пальцем в миску на скамье. — Дожидаешь грецкия пасхи!

Севка подхватил наполовину расплескавшуюся миску и улыбнулся: он не переставал удивляться чудному дедову говору.

Вагон катился под уклон, медленно набирая скорость.

— Давай скорей поядать, а то он щас как шарапне! — Дед примостился на скамье, расставил для упора ноги, держа миску на весу и вовсю работая ложкой.

С ухой расправились вовремя: «шарапнуло» так, что снова затрещали доски крепления. Потом удары спереди и сзади следовали один за другим. «Горка» и в самом деле смахивала на бомбардировку: Севка видел в кино, как бомбили станцию, и вагоны подпрыгивали, разъезжались, валились набок. Сейчас было не до чаю. Но колбасу, сыр и конфеты «Радий» можно было есть. От сыра дед наотрез отказался. Физиономия его при этом отражала не то застенчивость, не то насмешку. Так крестьянин откажется от рябчика, не зная, каким манером его взять.

Севка заставил его взять конфету, и дед, откусив половину, вторую завернул в бумажку и спрятал в заеложенный нагрудный карман.

Часа два шла сортировка на «горке». Дед с Севкой, сидя на скамье, упирались в нары всеми четырьмя конечностями. А когда все стихло, вылезли, как из окопа, осмотреться. В новом составе появился еще один такой же, как у них, зеленый ледник с проводниками.

Он был вагонов на десять впереди, и сейчас Севка с дедом не рискнули идти знакомиться. В голове состава красовался новенький синий тепловоз.

Хабаровска они так и не увидели. Новый тепловоз так дернул с места, что доска, теперь с «носа» вагона, отскочила, а ящики с консервами грохнулись на нары, едва не на толовы Севки и деда.

«Дед как в воду глядел, — думает Севка. — Точно «горевать». Седьмое сутки, считай, в холодильнике. В Африку бы, хоть на часок…»

Раннее утро. Вернее, ночь. Шесть часов в феврале, в Сибири — какое утро? Оба — дед и Севка — не спят, сидят на нарах как сычи: холодно. Свечку не зажигают. Севка проснулся оттого, что фуфайка на спине превратилась в лист кровельного железа, трико и брюки — тоже, а шапка съехала. Похоже, ее столкнули встопорщившиеся от мороза волосы. Теплые ботинки… Сюда бы того юмориста, что назвал их теплыми. У деда вон «прощай молодость» дырявые и то, наверное, больше греют.

Севка проснулся первым, живо вскочил с мерзлых нар, забросил угля в погасшую топку. Звяканье совка о дверцы подняло деда. Севка по привычке проверил было, горяча ли печка: царапнул спичкой по трубе — темно, чиркнул о крышку — дохлая малиновая царапина. Плюнул в сердцах — зуб на зуб не попадал — и зажег спичку о тарахтящий коробок. Потом налил котелок, поставил чай. В бочке — лед. А стоит в метре от печи! Правда, у самой двери. Но дверь-то — как в банке. Да и обшили (еще в Хабаровске) дополнительно картоном с нар. А сколько всяких щелей и дыр законопатили! Все искали, все мечтали найти дыру, закрыв которую, сразу учредят «Ташкент» в вагоне. Уже были надежды на дверь, на люки и спускные трубы из карманов для льда. Зимой, по идее, это вагон-теплушка, а летом — ледник, для этого в «носу» и «корме» отгорожены под лед два трехкубовых кармана. В крыше над карманами есть люки, а под вагонами — трубы, которые закрываются поддонами с противовесами. Люки они уплотнили мешковиной и задраили намертво, едва выехав с места. Трубы забили снизу тряпьем, а поддоны залили водой — льдом схватило, и шабаш. Вчера в Чите стояли. Севка лазил на крышу, уплотнял трубу стекловатой. А один черт — ледник. «Ты думав — раз, и готово? — ворчал дед. — А ён увесь у дырках!» — «Да, — думал Севка, — и бороться нам с ними до последней станции». Он читал как-то в журнале, что ледниковые периоды на Земле — не только прошлое, но и будущее, они повторяются через несколько десятков тысяч лет. Шесть суток пути — шесть суток борьбы с мифическими дырками и до посинения реальным гиперборейским холодом. «Может, уже наступает оледенение Земли? — ворочал Севка смерзшимися полушариями. — И вот вместе с миром гибнем мы. Вымираем, как динозавры».

Печка между тем зарумянилась сверху, ожила: на ритм колес наложились новые звуки — минорное гудение поддувала и мажорное потрескивание трубы. Закряхтел, зашевелился и дед, сполз с нар, принялся растирать ляжки. В окошке чуть засинело. Севка чиркнул о трубу спичкой, она радостно вспыхнула. Он зажег о нее свечу и задымил новой беломориной.

«Ни черта не вымираем! — подумал бодро. — А воткнуть в «буржуйку», хоть на ночь, форсунку с соляром — и можно «горевать». Ничего, придумают и для Земли форсунку».

Дед уже у окошка устроился. Глядит на чахлую, как больная девочка, зарю, на бескрайнюю белую равнину с редкими пучками сосен да берез.

— Скольки някультивированной земли! — дед закачал головой, зацокал языком. — Скольки едем — не пашется, не сеется.

— Зато лес растет!

«Некультивированной, — передразнил Севка. — Ишь ты! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Дай этому кроту волю, он ботанический сад под картошку перероет».

— Какой же то лес? — дед не отрывался от окна. — Горе — не лес!

Но тут потянулась сосновая роща, и дед спешно отвернулся от окна. Севка усмехнулся и сменил его. Сосны держали на протянутых к путям лапах бледно-розовые караваи снега, словно понимали: сюда, в студеный, неуютный мир не заманить проезжих, их можно лишь одарить, как говорится, чем богаты…

Дед снял закипевший котелок, соорудил чай.

— Чого туды смотреть? Сёмыя сутки у дороге…

Он ткнулся в форточку, зацепив Севку по носу болтающимся ухом шапки.

— Щас станция буде. Завод Пятровский называется. Знаешь? — Не дождавшись ответа, продолжал: — …де эти, декабристы, их человек семь було, горевали.

— Ну, дед! — улыбнулся пораженный Севка. — Ты и в университете мог бы лекции по истории с географией читать.

— Хо-го, милай! — просиял дед. — Историю, може, й не, а от ограхвию могу у ниверштет сдавать. Сёмый год ездию. Как от на пенсию выйшов…

Бледнолицее солнце, с трудом одолев завалы снеговых туч на горизонте, скользнуло сзади по оголтело несущемуся товарняку водянисто-желтыми лучами. В ответ ему слабо улыбнулись два стеклышка в вагонах с полузамерзшими проводниками, снежная русская пустыня да подслеповатое оконце станционной будки с черным, выжженным на стесе сруба знаком: 6047.

— О! — заорал дед. — Шастую тыщу почали. Шесть тыщ сорок семь километров отселя до Москвы-матушки. Третью часть, считай, проехали, милай.

— Станция Хилок! — гаркнул Севка, перекрывая звон стыков разъездных путей.

Он после чая не отрывался от окна, курил, зачарованный необозримой пустыней, космической далью белой равнины…

Хилок проскочили не останавливаясь. Он сгинул, растворился в миллионе белых кубометров неба, воздуха, снега, словно и не было его вовсе на свете. Кто о тебе знает в мире, Хилок?

Севке представилось, что он один несется в ракете черт знает к каким далеким звездам, летит в надежде встретить человека, рассказать ему о людях, оставшихся на Земле. Эта надежда мала, как песчинка, как сама ракета в космосе, но сильна и неистребима, как жизнь, как душа.

Кучка темных, словно литых, елок у дороги. Точно приземлились на разведку. Верхушки нацелены в небо — скоро снова взлет. А вон аборигены — сосны. Они ростом куда выше гостей. Раскидисты, спокойны, вечны. Лесок потянулся журавлиным клином. Превратился в лес, в настоящую сибирскую тайгу.

Дед ожесточенно пилил сороковку, перекрестив ею по диагонали их трясущуюся обитель. Он не умел прожить без работы и десяти минут. Эта непрестанная колготня уже было начала раздражать Севку, сына города.

— Дед, а как тебя старуха отпускает в такую дорогу? — неожиданно спросил Севка.

Дед отпилил кусок, бросил к печке, потом повернулся на вопрос.

— А чого меня видпускать — сев и поехав. Дочка ище учится. Деньги надо? Надо. Сыны, правда, сбое работают. А ув отпуск — все одно до батька едуть. А я от щас туды-сюды съездию, тому туфли привязу, тому рубашку чи там брюки. Отак, милай… А зимой на печи чого здря боки пролежувать?

Дед сунул ножовку под скамью, сел. Словно вмиг его сморила усталость. Севке даже не поверилось, и он внимательно заглянул ему в лицо. Деда и в самом деле разморило, но он не устал. В свои 67 годов он еще не научился уставать. На лице его теплилась счастливая улыбка. Ясно, как по писаному, на нем сейчас можно было читать простые крестьянские мысли: родная хата, сработанная своими руками; старуха у печи, румяная от жаркого духа; бухтящие в казанке густые щи; яснолицая внучка-малютка за столом болтает ножонками, не достающими до пола; на дворе в теплом хлеву возится сытая скотина; в погребе картошка, всякий овощ в кадушках, и всего хватит до следующей осени, а потому можно ехать, и ехать себе спокойно…

— А где сыны работают, в городе? — спросил Севка, не глядя на деда.

Тот с охотой, не без гордости, ответил:

— Старшой редахтуром у газети, меньшой инженер, по радиву.

— Внуки, наверно, уже в студентах?

— Не, маненьки ище, — улыбка затопила все морщинами на дедовом лице. — Онук от тольки у школу пишов, онучка в нас с старухою. У городе таперь погано малятам.

— Почему погано?

— А потому, — удивился его непонятливости дед. — Загорчевали дитенка. Молока стопочку стограммову и то не пьеть. Козиного. Она посля козения. Литра три на день даеть. Куды яго? А воно не пьеть.

Дед огорчился, и Севка невольно позавидовал даже этому чувству, столько в нем было искренности. Сам он за полгода научился таиться, стесняться искренности. «Эх, Лилька!..»