Часть 2 (I том) — страница 2 из 75

ознающий свою речь именно пророческой, отвергает призывы собеседников к исполнению долга:


К чему толпы неблагодарной

Мне злость и ненависть навлечь,

Чтоб бранью назвали коварной

Мою пророческую речь?

Чтоб тайный яд страницы знойной

Смутил ребенка сон покойный

И сердце слабое увлёк

В свой необузданный поток?

О нет! преступною мечтою

Не ослепляя мысль мою,

Такой тяжёлою ценою

Я вашей славы не куплю (1, 82).


Соображение слишком житейского свойства — для пророка. Подобная аргументация недостойна исполнителя Божьей воли, его не должна останавливать и угроза гибели от неблагодарной толпы, ибо он возведён на уровень более возвышенного понимания цели и смысла бытия, нежели уровень «мудрости мира сего».Пророк служит Богу, а не толпе, и её реакция не должна им восприниматься вовсе. Попытки отказа от исполнения долга мы замечали и у Пушкина («Поэт и толпа»), Лермонтов, как ему свойственно, доводит отказ до крайности. Пророк изменяет себе. Хуже: он отвергает волю Творца. Вот «безумие перед богом». Впрочем, своего дара он не утрачивает, осуществляя его в общении со всей прочей тварью земной, с безграничным миром природы:


Завет Предвечного храня,

Мне тварь покорна там земная;

И звёзды слушают меня,

Лучами радостно играя.


Мир же людей не способен воспринимать мудрость от Бога:


Когда же через шумный град

Я пробираюсь торопливо,

То старцы детям говорят

С улыбкою самолюбивой:


«Смотрите: вот пример для вас!

Он горд был, не ужился с нами:

Глупец, хотел уверить нас,

Что Бог гласит его устами!


Смотрите ж, дети, на него:

Как он угрюм, и худ, и бледен!

Смотрите, как он наг и беден,

Как презирают все его!»

(1, 131–132)


Но слишком пристальное внимание к подобному — не есть ли также отказ от восприятия Божественной мудрости? Порицающие пророка самолюбивые старцы, не учуяли ли они столь важное в его натуре: гордыню? Не несёт ли он в себе того же себялюбивого начала?

Лермонтов погиб вскоре после написания своего «Пророка», громко объявленного отказа от пророческого служения. Что хотел сказать нам Создатель словом этого события?

В «Пророке» Лермонтова мы ясно чувствуем прежде всего гордыню презрительного к миру одиночества. Мотив одиночества слишком слышится и во всей его поэзии. Это одиночество обусловлено конфликтом с окружающим миром, конфликтом, в котором постоянно пребывает поэт. Мир предстоит слишком неприемлемым для него, одиночество оказывается вынужденным, и едва ли не постоянно звучит в лермонтовских стихах:


Один среди людского шума

Возрос под сенью чуждой я (1, 192).


Вверху одна

Горит звезда,

Мой взор она

Манит всегда… (1, 193)

1830


Любил с начала жизни я

Угрюмое уединенье (1, 206).

1830


Как страшно жизни сей оковы

Нам в одиночестве влачить.

Делить веселье — все готовы:

Никто не хочет грусть делить.


Один я здесь, как царь воздушный,

Страданья в сердце стеснены,

И вижу, как, судьбе послушно,

Года уходят, будто сны;


И вновь приходят, с позлащенной,

Но той же старою мечтой,

И вижу гроб уединенный,

Он ждёт; что ж медлить над землёй? (1, 219)

1830


Я здесь стою близ моря на скале,

Стою, задумчивость питая,

Один, покинув свет, и чуждый для людей,

И никому тоски поверить не желая (1, 243).

1830


Один я в тишине ночной… (1, 285).

1830


Я здесь больной,

Один, один,

С моей тоской,

Как властелин (1, 308).

1830


Я несчастлив пусть буду — несчастлив один (1, 326)

1831


Разве нету

Примеров, первый ли урок

Во мне теперь даётся свету?

Как я забыт, как одинок (1, 331).

1831


Другой заставит позабыть

Своею песнею высокой

Певца, который кончил жить,

Который жил так одинокой (1, 338).

1831


Я одинок над пропастью стою,

Где всё моё подавлено судьбою… (1, 345)

1831


И я влачу мучительные дни

Без цели, оклеветан, одинок… (1, 354).

1831


Живу — как неба властелин—

В прекрасном мире — но один (1, 413).

1831


Белеет парус одинокой… (1, 488).

1832


Никто моим словам не внемлет… я один (1, 511).

до 1837


Одинок я — нет отрады:

Стены голые кругом,

Тускло светит луч лампады

Умирающим огнём… (1, 37)

1837


Один и без цели по свету ношуся давно я,

Засох я без тени, увял я без сна и покоя… (1, 124).

1841


Выхожу один я на дорогу… (1, 127).

1841


Лермонтов создал истинные шедевры, подобные стихотворению «Утёс» (1841) — ёмкой развёрнутой метафоре, возносящей мимолётную зарисовку до уровня щемящего сердце символического образа:


Ночевала тучка золотая

На груди утёса-великана;

Утром в путь она умчалась рано,

По лазури весело играя;


Но остался влажный след в морщине

Старого утёса. Одиноко

Он стоит, задумался глубоко,

И тихонько плачет он в пустыне (1, 113).


Интересно сопоставить два лирических шедевра — два переложения одного стихотворения Гейне:


На севере диком стоит одиноко

На голой вершине сосн

И дремлет, качаясь, и снегом сыпучим

Одета, как ризой, она.


И снится ей всё, что в пустыне далёкой,

В том крае, где солнца восход.

Одна и грустна на утёсе горючем

Прекрасная пальма растёт (1, 105).

1841


Кто не знает этого лермонтовского шедевра? Менее известен перевод другого великого поэта, который не только точнее по смыслу, но и по самому звучанию стиха ближе соотносится с метрическим своеобразием подлинника. Вот как перевёл то же стихотворение Тютчев:


На севере мрачном, на дикой скале

Кедр одинокий под снегом белеет,

И сладко заснул он в инистой мгле,

И сон его вьюга лелеет.


Про юную пальму всё снится ему,

Что в дальних пределах Востока,

Под пламенным небом, на знойном холму

Стоит и цветёт, одинока…

1823–1824


У Тютчева — кедр. У Лермонтова — сосна. В подлиннике у Гейне— ein Fichtenbaum— слово мужского рода. У Тютчева поэтому перевод точнее, поскольку он сохраняет грамматическую категорию. Как и у Гейне, у Тютчева мы видим то же противопоставление мужского и женского начала (кедр — пальма), в котором отражено безнадежное одиночество неразделённой любви. Лермонтов это противопоставление снимает. У него — полное и абсолютное одиночество вообще, не связанное с любовью или каким-то иным чувством. По сути, у него не перевод, но вариация на тему, предложенную немецким поэтом. Задержим внимание еще на одном слове. У Тютчева: «на знойном холму». Слово поэтически неожиданное, хотя и точно передающее ощущение немилосердного зноя пустыни, дополняемое ещё и этим пламенным небом. У Лермонтова — парадоксальное видение: «на утёсе горючем». Поэт дерзко использует постоянный эпитет известного сочетания «горючие слёзы». Он обращает этот эпитет на слово, с которым то никогда не сочетается, да, на первый взгляд, и не может сочетаться: «горючий утёс» —! Совмещение поразительное. Вот виртуозное владение языком, гениальное и наивное одновременно.

Горючее одиночество — никто не выразил его в русской поэзии сильнее Лермонтова. Здесь и жар горящего пламени, и горе безысходности. Одиночество Лермонтова именно безысходно. Это важно не упустить сознанием. Ведь само по себе уединение не так и страшно: мы знаем, что отцы-пустынники специально уединялись для духовных упражнений, для более полного единения с Творцом. Греховно уныние в одиночестве. Такое уединение безблагодатно. Не таким ли состоянием поэта объясняется появление в его стихах странного образа одинокого «властелина неба», с которым поэт себя сопоставляет. Кто это? По смыслу слов — Бог. Хотя, даже если принять такое значение, то нужно признать явную неуклюжесть подобного определения. Но у Лермонтова это скорее демон — что можно вывести из сопоставления со всем образным строем лермонтовской поэзии, где именно дух зла символизирует абсолютно одинокое начало. Да и странно было бы говорить об одиночестве Бога, греховно и кощунственно. И всё же недоумение остаётся: демон — скорее властелин преисподней, но не неба, у Лермонтова порою встречаются такие неопределенные, туманные образы (что отмечал ещё Белинский). Лермонтов ощущает себя одиноким и во времени.


Гляжу назад — прошедшее ужасно;

Гляжу вперёд — там нет души родной! (1, 255)

1830


Он не видит отрады в памяти о прошедшем, но ещё более страшится будущего.


О! если так меня терзало

Сей жизни мрачное начало,

Какой же должен быть конец?.. (1, 271)

1830


Моё грядущее в тумане,