деятелем никогда не был, у него была натура размышляющего созерцателя, во всём созерцателя и художника. Тут проявилась та особенность натуры Тургенева, которую он сам воспринимал как собственную слабость и которую так и не смог одолеть в себе: неспособность (а в основе — и нежелание) перейти от пассивного размышления к активному действию.
Уже в ранней юности проявились те черты Тургенева, какие затем станут определяющими в его характере: способность к тончайшим переживаниям, но и робость, нерешительность, склонность к пассивному наблюдению там, где другие не задумываясь выбрали бы решительность поступка. Отступив несколько в сторону от основной линии наших размышлений, можем заметить, что восприняв характер отца как некий идеал для себя, писатель унаследовал от него любвеобильность натуры, но без его твёрдости и силы воли. Отец, вспомним его наставление сыну, по сути, учил его молиться безбожною молитвою: да будет воля моя. Тургенев же, каково бы ни было его отношение к религии, такою молитвою молиться не умел, даже если и хотел. И это его счастье: иначе его натура оказалась бы достаточно неоригинальной и он никогда бы не знал тех сомнений, мучительное осмысление которых дало возможность превозмогать собственные шаблоны в литературном творчестве.
По мысли П.В.Анненкова, одного из ближайших друзей Тургенева и очень умного наблюдателя, писатель был создателем «теории весьма важной в биографическом отношении и в силу которой русская жизнь распадалась на два элемента — мужественную и очаровательную по любви и простоте женщину и очень развитого, но запутанного и слабого по природе своей мужчину»10. Анненков не просто назвал два основных типа, которые в разных вариациях встречаются в большинстве произведений Тургенева, но подчеркнул и биографическое их значение. Женский тип — это тургеневский идеал, созданный его воображением. Это тот самый тип «тургеневских девушек», которых, по свидетельству Льва Толстого, не существовало в русской действительности, пока они не появились в произведениях Тургенева. Тургенев воплотил собственный идеал в творчестве, и уже под его влиянием они осуществились в жизни — пример прямого воздействия литературы на жизнь, явление, достойное серьёзных размышлений. Другой же тип — «развитого, но запутанного и слабого мужчины» — есть прежде всего отражение особенностей натуры самого писателя. «Я оказался слабохарактерным и расплывчатым», — вот его собственное признание. Женственный, мягкий, постоянно изменчивый и нерешительный — Тургенев не имел сил (а может быть, — подсознательно — и желания) освободиться от сковывавшей его рефлексии. Но уж её-то он познал в совершенстве. И передал своим героям.
«Я разбирал самого себя до последней ниточки, сравнивая себя с другими, припоминал малейшие взгляды, улыбки, слова людей, перед которыми хотел было развернуться, толковал всё в дурную сторону, язвительно смеялся над своим притязанием «быть как все», — и вдруг, среди смеха, печально опускался весь, впадал в нелепое уныние, а там опять принимался за прежнее, — словом, вертелся как белка в колесе. Целые дни проходили в этой мучительной, бесплодной работе» (5, 186), — так рассуждает, например, герой повести «Дневник лишнего человека» (1850). Да иного и быть не могло: тут обыденное следствие гордыни и неизбежно сопутствующего ей комплекса собственной ущербности — а они всегда порождают уныние. Вспомним ещё раз предупреждение св. Нила Синайского: «Согрешать — дело человеческое, отчаиваться — сатанинское»11. Так к чему же, как не к сатанинскому делу может придти тот, кто предпочел бесовское бунтарство и индивидуализм?
Правда, сам Тургенев, как и герои его, часто пытался одолеть уныние активным действием, стремился подражать иным образцам, быть может, именно из-за своей противоположности им. Байронизм, который проявился в его ранних литературных опытах, стал попыткой и жизненного поведения писателя в ранней юности.
«Он силился походить на Манфреда или Дон Жуана, — свидетельствует Анненков, однако — это был застенчивый Манфред или стыдливый Дон Жуан, готовый всегда убежать от затеянного им дела»12.
Индивидуалистическое самоутверждение человека неизбежно должно отразиться в искажённом восприятии, осмыслении и переживании любви, которая в истинном своём проявлении становится для человека одним из средств богопознания. Во всех почти своих произведениях — исключения очень редки — Тургенев описывает любовь: все оттенки, все изгибы, все стадии этого чувства, этого состояния прослеживает он пристально. «Едва ли можно найти даже во всемирной литературе другого писателя, который бы столько посвятил внимания, заботы, разумения, почти философской обработки чувству любви, влюбления»13, — заметил о Тургеневе Розанов. Тургенев постоянно пишет о любви, но часто с недоумением и даже страхом. «…Разве любовь — естественное чувство? Разве человеку свойственно любить? Любовь — болезнь; а для болезни закон не писан. Положим, у меня сердце иногда неприятно сжималось; да ведь всё во мне было перевернуто вверх дном. Как тут прикажете узнать, что ладно и что неладно, какая причина, какое значение каждого отдельного ощущения?» (5, 198).
Для чающего Благодати—«Бог есть любовь» (1 Ин. 4, 8).
Для уповающего лишь на рассудок — «любовь— болезнь». Сопоставление это не требует пояснений. Ешё в первой встрече его с любовью она предстала будущему писателю «неизвестным чем-то», пугающим, «как незнакомое, красивое, но грозное лицо, которое напрасно силишься разглядеть в полумраке…» (6, 338). Поразительное сравнение находит он для любовного страдания: «…я страдал, как собака, которой заднюю часть тела переехали колесом»— (там же). «…Любовь есть одна из тех страстей, которая надламывает наше «я»14, — убеждённо утверждал Тургенев — что логически безупречно соответствует системе его ценностей. Недаром же и низводит он любовь на уровень страсти: банальное заблуждение мудрости мира сего. Страсть и впрямь разрушает, надламывает человеческое Я. В системе же ценностей Православия любовь не может надломить личность, но — приблизить её к Богу.
Любовь для Тургенева — и загадка, и счастье, и трагедия, и болезнь, и страдание, и неотвратимый рок. Но в каком бы облике она не являлась ему и его героям, в ней неизменно одно: невозможность счастливого завершения в браке. Любовь для Тургенева обладала замкнутой самоценностью, и брак не являлся её необходимым исходом. Брак для Тургенева становится даже какой-то помехой любви: без него она пусть и трагична, полна терзаний, но всё же сладка, всё же даёт ощущение полноты жизни. В самом страдании, любовных переживаниях и муках — счастье, а коль скоро они прекращаются, то исчезает и любовь. Поэтому-то, например, герой повести «Ася» (1858), даже страдая в смертельной тоске после того, как он потерял навсегда любимую девушку, всё же не очень жалеет о свершившемся, пожалуй, и рад этому: «Я даже нашёл, что судьба хорошо распорядилась, не соединив меня с Асей; я утешался мыслию, что я, вероятно, не был бы счастлив с такой женой» (6, 272). Конечно бы, не был: любовь и счастливый брак для Тургенева просто несовместны. Даже если писатель и соединяет героев под венцом — но чаще всего этому мешают какие-либо роковые обстоятельства, — счастье будет для них невозможно: вместо него они обретут мизерное и пошленькое благополучие, которое будет ещё хуже роковой развязки. Так случилось, например, уже в ранней его поэме «Параша»:
Сбылося всё… и оба влюблены…
Но всё ж мне слышен хохот сатаны.
(10, 158)
Сатана хохочет у Тургенева именно над пошлостью благополучного брака, убивающего любовь. Опять всё та же логика: где отдаётся предпочтение сатане, там таинство должно обернуться своей противоположностью, и бес станет хохотать неизбежно. Так было в творчестве Тургенева. Так было и в жизни его. Над ним как будто тяготел страх перед браком. Любовь же стала для него кумиром, лицо которого порою ужасало какою-то роковой тайною своею, но противиться которому он не мог. Здесь он был истинным сыном своего отца: увлечениям его нет числа. Вероятно, отец и внушил ему само восприятие любви как пугающей, счастливой и грозной страсти. «В самое утро того дня, когда с ним сделался удар, он начал было письмо ко мне на французском языке. «Сын мой, — писал он мне, — бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы…» (6, 338). Даже если писатель и присочинил эту деталь (в повести «Первая любовь», 1860), она тем более знаменательна: несомненно, подобная мысль не раз занимала Тургенева на протяжении его жизни.
Но среди многих суждена была ему поистине роковая встреча — с женщиной, любовь к которой до сих пор остаётся загадкой жизни Тургенева.
«Кто б это мог ожидать? Я по крайней мере никак не ожидал этого. Я не ожидал, какую роль мне придётся разыграть. Я не ожидал, что буду таскаться по репетициям, мерзнуть и скучать за кулисами, дышать копотью театральной, знакомиться с разными, совершенно неблаговидными личностями… что я говорю, знакомиться — кланяться им; я не ожидал, что буду носить шаль танцовщицы, покупать ей новые перчатки, чистить белым хлебом старые (я и это делал, ей-ей), отвозить домой её букеты, бегать по передним журналистов и директоров, тратиться, давать серенады, простужаться, занемогать… И всё это даром, в самом полном смысле слова — даром! Вот то-то и есть….. На поверку выходит, что настоящая любовь — чувство вовсе не похожее на то, как мы её себе представляли. Любовь даже вовсе не чувство; она — болезнь, известное состояние души и тела; она не развивается постепенно; в ней нельзя сомневаться, с ней нельзя хитрить, хотя она и не проявляется всегда одинаково; обыкновенно она овладевает человеком без спроса, внезапно, против его воли — ни дать ни взять холера или лихорадка… Подцепит его, голубчика, как коршун цыпленка, и понесёт его куда угодно, как он там ни бейся и ни упирайся… В любви нет равенства, нет так называемого свободного соединения душ и прочих идеальностей, придуманных на досуге немецкими профессорами… Нет, в любви одно лицо — раб, а другое — властелин, и недаром толкуют поэты о цепях, налагаемых любовью. Да, любовь — цепь, и самая тяжёлая. По крайней мере я дошёл до этого убеждения, и дошёл до него путём опыта, купил это убеждение ценою жизни, потому что умираю рабом» (6, 115–116).