Часть 3 (II том) — страница 7 из 168

бщество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел…»28 Всё то же, давным-давно знакомое: рабство у внешних обстоятельств, отрицание личной вины человека, отрицание самого греха, внутренней ответственности человека, скрытое отрицание смирения — в отвержении «подставных ланит» (ср. Мф. 5, 39). Заурядная заштампованность революционной мысли.

Но сострадание-то народу было у большинства этих людей — как и у Тургенева — искренним и истинным, и оно придавало убеждённости борцов неодолимую силу. Трагическое противоречие, столь распространённое среди этих благородных по внутренним стремлениям людей. Не различая в своём собственном мировоззрении революционного стереотипа, Тургенев прозорливо разглядел у других шаблон крепостнического мышления. В «Записках охотника» он осмелился опровергнуть то, чем бессознательно пользовалась большая часть русского дворянства (и что совсем недавно он безуспешно пытался оспорить в столкновениях с матерью). Этот шаблон предельно просто выразил один из тургеневских персонажей: «По-моему: коли барин — так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что» (1, 250). По сути, в одной этой фразе вся помещичья идеология. А то, что и барина и мужика можно назвать единым словом: человек, — этого даже умная Варвара Петровна уразуметь не смогла. Поколения русских людей — и бар и мужиков — были воспитаны на мысли о бесспорном врождённом превосходстве дворянства над крестьянским народом. Разубедить их в этом — представлялось делом необычайно сложным. Разумеется, Тургенев не первый и не единственный, кто сознал ложность крепостнической идеологии. Никакой америки он, в сущности, не открыл. Но иные идеи можно развивать сколь угодно долго, а они так и останутся для большинства отвлечёнными теориями, пока не получат убедительного подтверждения наблюдениями над жизнью.

Великую задачу — раскрыть и показать богатство души и возвышенное благородство русского крестьянина, помочь полюбить его — поставила жизнь перед русской литературой. Первым произведением, в котором правдиво, полно и с любовью был изображён крепостной народ, были «Записки охотника». Вдвойне ценно суждение Белинского — и как мысль проницательного, применительно к этому случаю, критика, и как свидетельство современника: «…автор зашёл к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто ещё не заходил»29.

«Записки охотника» публиковались в «Современнике» в 1847–1851 годах, а в 1852 году вышли отдельной книгой, состояла она из двадцати двух рассказов-очерков (в издании 1874 года автор дополнил книгу ещё тремя рассказами, о чём речь впереди). По жанру «Записки» близки «физиологическому очерку» — в них показана, если воспользоваться понятием, выработанным натуральной школой, «физиология» деревенской жизни. Очерки эти выглядят в большей части как непосредственные зарисовки с натуры, в этом и заключалась их особенная действенная сила.

В своё время Н.М.Карамзин сделал потрясшее многих открытие: и крестьянки любить умеют. Однако в подтверждение этой парадоксальной для своего времени мысли писатель взял некие условные образы, далёкие от действительности. По сути, Карамзин так и не показал любви подлинной, реальной, а не вымышленной крестьянки, и благородная мысль осталась без доказательства.

Тургенев же даёт как бы фотографию (дагерротип, как говорили в те времена): посмотрите, вглядитесь — вот подлинный, не придуманный, а взятый прямо из жизни мужик. Вот крестьянка. Она, действительно, любить умеет, она так же страдает, как и всякий человек, так же готова к самопожертвованию, и в силе своего чувства способна подняться до подлинных нравственных высот. Но Тургеневу нужно было не просто доказать способность простого мужика испытывать то или иное чувство — задача у него, как мы знаем, была сложнее: раскрыть нравственную несостоятельность крепостного права. Ведь даже многим из тех, кто признавал за мужиком определённые таланты и способности, народ представлялся всё же в виде бестолковых гоголевских дяди Митяя и дяди Миняя. Вспомним: «ярославский расторопный мужик» создал знаменитую «птицу-тройку», символ России, но стоило ей запутаться на дороге, и такие же мужики, Миняй и Митяй, пытаясь освободить её, распутать, запутали всё ещё больше. Мужик талантлив, но талант его проявляется только если им умело руководить: сам он, дай ему волю, погибнет — вот мнение, весьма распространённое. Гоголь пытался осмыслить эту проблему в категориях религиозной ответственности тех, кому вверена судьба крестьянства.

Тургенев ту же проблему решает иначе: в «Записках охотника» постепенно вырисовывается убедительная своей фактической достоверностью картина: чаще всего простой крестьянин на голову выше дворянина, он умнее, талантливее, порядочнее своего господина. Мужик Хорь прекрасно обойдётся без барина, а вот обойдётся ли без него барин? Вопрос для своего времени страшный. Убедительность тургеневской позиции укрепляется тем, что автор вовсе не идеализирует мужика: тот изображен с очень и очень многими недостатками; тут и высокий взлёт и глубокое падение человека — но жизнь всё же держится на мужике, а не на помещике. Баре у Тургенева почти все как на подбор таковы, что хуже некуда — всё какие-то чертопхановы, да недопюскины (и отыскал же фамилии!), да гамлеты Щигровского уезда. И спорить с автором опять-таки трудно, потому что он ничего не придумал, а как бы бесхитростно передал свои непосредственные наблюдения. Всё, что описал Тургенев, было, происходило в действительности. Современники могли, например, разговаривать с самим Хорём, живым, не выдуманным, деревня же Хорёвка существует и по сей день; в «степном селе» Льгове и сейчас стоит церковь, упомянутая Тургеневым; то там то там встречаются в окрестностях Спасского-Лутовинова деревни, названные в «Записках охотника»: Колотовка, Голоплёки, Кукуевка, Бежин луг…

Однако «Записки охотника» не фотография, не механическое перенесение реальных фактов на страницы книги. Цель каждого художника: перерабатывая в сознании различные проявления действительной жизни, выражать мысль в образной эстетической форме — это общеизвестно. Различные художники (а порою один и тот же мастер в разные моменты творчества) по-своему используют жизненные явления, то полностью трансформируя их в воображении, то включая в произведение почти без изменения. Последнее может показаться кому-то механическим, лишённым творческого начала. Но это не так. Само перенесение из жизни в искусство является одним из его чудес: у подлинного художника в этот момент обыденный жизненный факт преображается, становится подлинным и полноценным художественным образом. И это преображение творческое. Творческое потому, что прежде всего художник создаёт в воображении некий эстетический идеал, а затем, оценивая реальность с точки зрения этого идеала, отбирает явления действительности, в той или иной степени преображая их в соответствии со своим идеалом. Может случиться и так, что сама жизнь в каком-то отдельном проявлении почти полностью соответствует идеалу художника, вот в этот-то (и только в этот) момент он и берёт данное проявление жизни, перенося его без изменения в произведение.

Оценивая произведение искусства, мы принимаем во внимание не только степень мастерства в создании тождественного идеалу художественного образа (подлинный художник добивается именно этого тождества), но и этическую и эстетическую ценность самого идеала. И ценность эта характеризует не только достоинства произведения искусства, но и глубину творческой индивидуальности самого художника. Ведь это только так кажется, что фотография, то есть механическое отражение фактов, убедительнее художественного образа. Это заблуждение. Вот характерный и памятный нам пример. Реальная история немого дворника Андрея, описанная позднее в «Муму», как мы помним, не произвела особого впечатления на домочадцев Варвары Петровны Тургеневой. Люди смотрели и не видели. Перед ними, в сущности, было нечто даже более достоверное, чем фотография, — сама жизнь. Но они ничего не поняли в ней. Стоило же появиться повести — и слепые прозрели. А ведь Тургенев ничего нового как будто не рассказал.

Точно так же и с «Записками охотника». То, что описал Тургенев, не могло явиться чем-то новым и неведомым для читателей: не за тридевять же земель жили все эти мужики, а тут, рядом, перед глазами. Новой была не изображённая действительность, а точка зрения на эту действительность, художественное осмысление действительности. Выбор же этой новой точки — в соответствии с нравственно-эстетическим идеалом художника — целиком относится к области художественного творчества. Вспомним ещё раз мысль Льва Толстого: «В сущности, когда мы читаем или созерцаем художественное произведение нового автора, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: «Ну-ка, что ты за человек? И чем отличаешься от всех людей, которых я знаю, и что можешь мне сказать нового о том, как надо смотреть на нашу жизнь?». Что бы ни изображал художник: святых, разбойников, царей, лакеев — мы ищем и видим только душу самого художника»30.

Душа художника — вот то новое, что явилось в «Записках охотника». Перечитывая «Записки охотника», мы должны воздать должное благородной и одухотворённой натуре их творца, так полно выразившейся в этих безыскусных, но возвышенных образах. В красоте души простого русского мужика отразилась душа русского писателя. Он разглядел «искру Божию» в другом — только потому, что имел её сам. Но… «Записки охотника» несут уже в самом замысле своём — противоречие, пронзающее все произведения критического реализма. А то, что реализм в «Записках» критический, — сомнений не возникает. Суровая критика обрушена здесь на образ жизни и нравственный облик поместного дворянства.

Точнее Герцена не сказать: «Никогда ещё раньше внутренняя жизнь помещичьего дома не выставлялась в таком виде на всеобщее посмеяние, ненависть и отвращение»