31. Так с состраданием крестьянину соединена ненависть к его эксплуататору. Из ненависти же — любой— что доброго может произрасти? В критическом реализме порою помимо воли автора, но часто и в соответствии с его волей — выступает мысль о необходимости и достаточности устранения ненавистного внешнего обстоятельства для воцарения всеобщего процветания. Сторонники такой идеи не желали сознавать, что грех (повторим и повторим это) приспособится к любым обстоятельствам — и на смену одним эксплуататорам неизбежно явятся другие. Завтра это будут сельские или городские буржуа, послезавтра — комиссары в кожанках, а затем — какие-нибудь номенклатурные райкомовские работники. И конца этому ряду нет и быть не может. Драма в том, что подобные идеи питались не только ненавистью к «врагу», но и искренним, как мы знаем, состраданием к труждающимся и обремененным. Сострадание отражало тот природный христианский настрой души, что несёт в себе каждый. Нравственное же соединение его с ненавистью к носителям зла (в случае с Тургеневым — к носителям крепостнического деспотического начала, к помещикам) — затемняло понимание: единственно возможное решение проблемы сопряжено со следованием словам Сына Божия: «Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас; возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко» (Мф. 11, 28–30).
Но если предпочесть Богу сатану, то и призыв Бога останется для гордеца втуне. Вообще, самоутверждение человека вне Бога почти всегда сопряжётся с намерением отвергнуть какие-либо общепризнанные ценности — что может стать основою самоутверждения. Хорошо, когда такой ценностью будет сознан тот или иной установившийся и ложный стереотип общественной мысли, — однако в борьбе с таковым гордец, основываясь на неверном стремлении (могущем сочетаться и с верным, ему сопутствующим), легко не заметит, как на смену одному воздвигнет такой же фальшивый шаблон мышления. Писатели, строившие свою образную систему на сострадании народу, невольно начинали этот народ идеализировать, а если и показывали что-либо дурное в его бытии, то всегда готовы были оправдать это дурное дурными же внешними обстоятельствами (что отчасти и верно, но лишь отчасти), не заглядывая в глубину души человеческой, не отыскивая там основу тех или иных бед её. Несправедливо было и отыскание почти исключительно непривлекательных проявлений в помещичьей жизни.
В реализме этому споспешествовал сам присущий данному методу принцип отбора, совершавшегося, как нам известно, на основе субъективного произволения художника. При этом в условиях повреждённости натуры человеческой грехом — сам великий творческий дар, каким Создатель наделил Своё творение, легко может послужить и заблуждению, и лжи, и злу. Стремясь к добру, служить злу — вот одно из самых трагических противоречий, могущих явить себя в искусстве. Из ненависти, ненависти не к греху, а к поддавшимся греху (но кто без греха?) — что доброго может произрасти?..
Добро — оно явно ощущалось современниками как благой результат писательской деятельности. Зло — кто мог в те времена хоть смутно прозреть его в далёком будущем? Тем более что крестьяне нуждались в сострадании. А крепостная деспотия всё же требовала отрицания.
Ненависть, владевшая Тургеневым, даже вытолкнула его из России — чуть ли не насильно. «Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; для этого у меня, вероятно, недоставало надлежащей выдержки, твёрдости характера» (10, 261). А ведь и это не ново: так же мотивировал своё бегство от родины Владимир Печерин. Но было одно счастливое обстоятельство: в отличие от Печерина, с раннего детства вызрела в душе Тургенева, погружённого в самое глубинное российское бытие, та любовь к родной земле, какую уже ничем нельзя было вытравить.
«Записки охотника», эти, в своё время новые, впоследствии далеко опережённые этюды, были написаны мною за границей, — вспоминал гораздо после Тургенев, — некоторые из них — в тяжёлые минуты раздумья о том: вернуться ли мне на родину, или нет?» (10, 261). Как знать: не творческое ли воскрешение России в «Записках» помогло преодолеть Тургеневу такое сомнение? Слишком сильно само ощущение родины, поэзии России, проникающее «Записки», чтобы им можно было пренебречь.
«Чувство родины»— одно из сильнейших чувств в Тургеневе. Только что вернувшись домой, на родную орловскую землю, он пишет Полине Виардо (в начале августа 1850 года): «…я должен всё же сказать, что в родном воздухе есть нечто неуловимое, что вас трогает и хватает за сердце. Это невольное и тайное тяготение тела к той земле, на которой оно родилось. И потом детские воспоминания, эти люди, говорящие на вашем языке и сделанные из одного теста с вами, всё, вплоть до несовершенств окружающей вас природы, несовершенств, которые делаются вам дорогими, как недостатки любимого существа, — всё вас волнует и захватывает. Хоть иной раз бывает и очень плохо — зато находишься в родной стихии»32.
В 1874 году «Записки охотника» пополнились тремя рассказами.
Борьба с крепостным правом осталась далеко позади — другое занимало и художественное воображение Тургенева. Первое из новых добавлений — «Конец Чертопханова»— сюжетно дополняет очерк «Чертопханов и Недопюскин», хотя теперь интерес автора сосредоточен отнюдь не на «разоблачении» поместного дворянства, но на причудливости характера и судьбы давнего персонажа. В рассказе «Стучит!» писатель озабочен психологическим исследованием состояния страха — его зарождением, развитием, кульминацией и последующими воскрешениями в памяти.
Примечательнее — рассказ «Живые мощи»: уже само название его предрасполагает читателя ко вполне определённым ожиданиям. И впрямь: писатель привлечён и поражён открывшейся ему силою и серьёзностью религиозного настроя, в глубине народного бытия обретаемого. Своеобразно и писательское восприятие народной религиозности. Сюжет «Живых мощей» прост: молодая деревенская красавица несчастною случайностью (имеется и слабый намёк, хоть и не вполне проявленный, на бесовское вмешательство) оказалась обречённою на почти полную неподвижность и медленное угасание едва тлеющей жизни. Замечательно, что сама Лукерья (так зовут эту постепенно иссыхающую телом страдалицу) воспринимает своё несчастье со смиренною кротостью и умилительным спокойствием: «Да и на что я стану Господу Богу наскучать? О чём я Его просить могу? Он лучше меня знает, что мне надобно. Послал Он мне крест — значит меня Он любит. Так нам велено это понимать» (1, 421).
Можно сказать: вот вершина христианского смирения. По свидетельству Тургенева, он описал действительный случай. Какова же доля вымысла, внесённого в литературное переложение разговора автора с Лукерьей — сказать невозможно. Но если даже рассказчик не домыслил ничего от себя — что определило его отбор подробностей рассказа несчастной женщины? А подробности достойны осмысления. Трудно утверждать, сознавал то Тургенев или не сознавал, а руководствовался лишь одной творческой интуицией (смеем предположить: подбор совершён интуитивно), но он раскрыл поразительную особенность внутренних переживаний угасающей женщины: она близка к состоянию прелести. То ей предстают в видении умершие родители, благодарящие за искупление их грехов своими страданиями, то является Сам Христос: «И почему я узнала, что это Христос, сказать не могу, — таким Его не пишут, а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, — только пояс золотой, — и ручку мне протягивает. «Не бойся, говорит, невеста Моя разубранная, ступай за Мною; ты у Меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские». И я к Его ручке как прильну!» (1, 425).
Вероятно, художественное чутьё заставило Тургенева убрать в окончательной редакции рассказ Лукерьи о видении, когда она предстаёт страдалицей ради облегчения тяжкой доли всего народа, — это не возвысило бы, но, напротив, снизило религиозный настрой рассказа. Не восприятие ли духовной жизни отчасти на западнический образец определило такой отбор (или вымысел) автором помещённых в рассказе подробностей разговора? Правда, это — лишь как лёгкая рябь на поверхности воды — мало возмутило и не разрушило общего строя произведения, да и все видения Лукерьи психологически вполне правдоподобны. Поразительнее иное: отсутствие умилённости и экзальтации при упоминании о Лукерье в разговоре рассказчика с местными крестьянами. Их восприятие, на поверхностный взгляд, вообще парадоксально: «Богом убитая, — так заключил десятский, — стало быть, за грехи; но мы в это не входим. А чтобы, например, осуждать её — нет, мы её не осуждаем. Пущай её!» (1, 428). Не умиляются — но и: не осуждают!
Вот такими поразительными деталями, обнаруживающими мгновенно характер религиозности народа, ясное трезвение его духа, — только и может явить себя подлинный художник. Такие подробности не требуют разъяснений — на них можно лишь молча указать: чуткому — достаточно.
4. Обращение к общественным проблемам
В начале 1852 года в Москве умер Гоголь. Тургенев принял весть о том как национальную трагедию: умер первый писатель России, русская литература лишилась своего гения. Небольшую статью Тургенева о Гоголе столичная цензура запретила. Скорее, по чиновничьей тупости. Тогда автор решился отослать её в Москву — и она появилась-таки в одной из московских газет в середине марта 1852 года, а через месяц писателя арестовали — по распоряжению самого Николая I. Тургенев отсидел месяц на съезжей, а затем был выслан на жительство в родное Спасское под присмотр. Конечно, не одна статья о Гоголе — сама по себе вполне невинная — была в том виновата. Тургенев не сомневался, что основная причина — «Записки охотника», и не раз повторял это позднее. Вероятно, он прав: автор «Записок» становился бельмом на глазу для властвующих крепостников. Но и статья не могла же даром пройти: деспотия особенно чувствительна к мелочам. Ослушание было явное — ведь сказано: нельзя! — так не внял указу. Но как неуклюже и неумно действует в подобных случаях власть: некоторые неудобства Тургенев, конечно, испытал — зато приобрёл, гонимый, всеобщее сочувствие и симпатии. Экипажи посетителей загромождали всю улицу перед съезжей, так что вскоре на визиты к арестанту был наложен запрет. А всё же оскорбляло сознание, что не просто его лично, дворянина Тургенева, наказали, но — русского писателя.