М.М.ДунаевПравославие и русская литература. Часть IV
Рецензенты: кандидат богословия протоиерей Максим Козлов (Московская Духовная Академия),
доктор филологических наук профессор В.А.Воропаев (филологический факультет МГУ им. М.В.Ломоносова).
Издание второе, исправленное, дополненное.
Впервые в литературоведении предлагается систематизированное религиозное осмысление особенностей развития отечественной словесности, начиная с XVII в. и кончая второй половиной XX в. Издание выпускается в 6-ти частях. Ч. IV посвящена творчеству Л.Н.Толстого, Н.С.Лескова, А.П.Чехова. Представляет интерес для всех неравнодушных к русской литературе. В основу книги положен курс лекций, прочитанный автором в Московской Духовной Академии.
Глава 11.Лев Николаевич Толстой(1828–1910)
В начале марта 1855 года, в самый разгар Крымской кампании, молодой офицер и начинающий писатель граф Лев Николаевич Толстой между дневниковыми записями о досадных карточных проигрышах помещает неожиданное рассуждение: «Нынче я причащался. Вчера разговор о божественном и вере навёл меня на великую и громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле. Привести эту мысль в исполнение я понимаю, что могут только поколения, сознательно работающие к этой цели. Одно поколение будет завещать мысль эту следующему, и когда-нибудь фанатизм или разум приведут её в исполнение. Действовать сознательно к соединению людей с религией, вот основание мысли, которая, надеюсь, увлечёт меня» (19,150)*.
*Толстой Л.Н., Собр. соч. в 20-ти томах. М., 1960–1965. Здесь и далее ссылки на произведения Толстого даются непосредственно в тексте по этому изданию с указанием тома и страницы в круглых скобках.
Несколькими строками ранее он же записал о своей работе над военною реформою. Широта натуры, интересов, стремлений, амбиций этого человека — не может не поразить. Одна претензия указать способ переформирования армии громадной державы, да ещё в смутности военных действий, достойна изумления. Но и она меркнет перед мыслью о создании новой религии.
Мысли об обновлениихристианства являлись в истории не одному Толстому — и с течением времени они становятся всё более навязчивы. Причина проста: человеку начинает представляться, будто с переменами в жизни религиозные истины естественно устаревают, не поспевая за конкретностью бытия, и оттого требуют постоянной коррекции в ходе исторического движения человечества. Как бы упускается из виду: догматы христианства обращены не к одному конкретному времени, но ко всем временам: они пребывают в вечности, от вечности исходят и от времени не зависят. Сын Божий обращался ко всей полноте Церкви, объединяющей все исторические эпохи, все конкретно-социальные и политические формы бытия всех народов.
Возражение угадать нетрудно: действительно, Бог способен прозреть все времена и установить для человечества универсальные законы, но человек, даже самый гениальный и духовно глубокий, всего предвидеть не может и с тысячелетиями совладать не в силах — а поэтому человеческие предустановления устаревают неизбежно и требуют обновления непременного; следственно, все сомнения сходятся к единой проблеме: к вопросу о природе основателя христианства: если Он человек и только человек — христианские истины должны периодически переосмысляться. Правда, при этом христианство и вообще как бы обесценивается — по слову Апостола: «А если Христос не воскрес, то вера ваша тщетна» (1 Кор. 15, 17), — однако для заявляющих претензию на основание новой религии то никак не препятствие, но даже дополнительное побуждение к творческому деланию на избранном поприще.
Толстой пришёл к отрицанию Божественной природы Спасителя, и препятствия на пути движения к обозначенной цели — к созданию обновлённого христианства — тем были опрокинуты безусловно. За три года до смерти он сказал не сомневаясь: «Прежде я не решался поправлять Христа, Конфуция, Будду, а теперь думаю: да я обязаних исправлять, потому что они жили 3–5 тысяч лет тому назад»1.
Именно поэтому Толстой изначально отвергает веру и тайну как основы своей новой религии, именно поэтому он низводит упование на грядущее блаженство с неба на землю и поэтому хочет сделать всё сознательно практическим, разумным, ибо вознесение всего на уровень веры, уровень собирания сокровищ на небе, уровень идеи бессмертия (умалчивая о бессмертии, он, по сути, отвергает его) — «обновлённому христианству» противопоказано. Сыну Божию в этой религии места нет, Христос должен мыслиться в ней только как человек.
В изначальном размышлении Толстого, как в зерне, заложено всё основное содержание его религии, с христианством ничего общего не имеющей, — да то и не религия вовсе, если оценивать строго и трезво. Это зерно до поры зрело в его душе, пока не дало ростки на рубеже 70-80-х годов, в пору духовного кризиса, настигшего писателя.
Правда, небольшие прорастания из этого зерна заметны, если пристально высматривать, во всём, что писал Толстой, с самых ранних сочинений. Он сам признал в одном из писем (в 1892 году): «Те же идеи, которые яснее выражены в моих последних произведениях, находятся в зародыше в более ранних» (18,100). Конечно, если бы не знание позднего его творчества, то вряд ли можно было вызнать начатки толстовства в этих «более ранних» произведениях, однако ныне они несомненны.
Должно признать, что ничего поистине нового в толстовстве нет: о земном блаженстве, о земном Царствии, на рациональной основе созидаемом, — сколькие мечтали и судили и прежде и позднее. Но Толстой всё же сумел придать своеобразную форму этим мечтам.
В историю мировой культуры Лев Толстой вошёл прежде всего как один из гениальнейших художников-творцов. Но, быть может, ещё большее значение имеет — для всеобщей истории человечества — его опыт веро-творчества, урок, требующий осмысления слишком пристального.
Вникая в художественный строй мысли человека, мы не судим его, не превозносим и не отвергаем. Мы лишь трезво сознаём — должны сознавать — последствия для себя при вступлении на тот путь, на который увлекает нас этот человек. Речь идёт не о мировоззренческих или эстетических оценках — но о нашей судьбе в вечности.
1. Раннее творчество
По собственному признанию Толстого, он в пятнадцать лет носил на шее медальон с портретом Руссо — вместо креста. И: боготворил женевского мыслителя. Особая приверженность Толстого к Руссо не была лишь эпизодом на переходе от отрочества к юности: долго спустя, уже в начале XX века, писатель признавался (в разговоре с Полем Буайе), что многое у Руссо так близко ему, будто он сам то написал2. И подобных признаний немало встречается и в письмах Толстого, и в биографических материалах о нём. Достаточно указать на собственное свидетельство толстовское (в письме Бернарду Бувье от 7 марта 1905 г.): «Руссо был моим учителем с 15-летнего возраста. Руссо и Евангелие — два самые сильные и благотворные влияния на мою жизнь. Руссо не стареет. Совсем недавно мне пришлось перечитать некоторые из его произведений, и я испытал то же чувство подъёма духа и восхищения, которые я испытывал, читая его в ранней молодости» (18,362). Толстой и в иных утверждениях своих приравнивал Руссо к Евангелию — по оказанному на себя влиянию.
«Семена, заброшенные Руссо, дали обильные плоды в душе Толстого, — утверждает о. Василий Зеньковский, — с известным правом можно было бы изложить все воззрения Толстого под знаком его руссоизма, — настолько глубоко сидел в нём этот руссоизм до конца его дней»3.
Руссо был для русского писателя эталоном искренности; руссоистское восприятие природы как натуральной первоосновы жизни также не могло не найти отклика в душе ещё совсем юного Толстого: следы того обретаются в его творчестве часто, начиная с автобиографической трилогии. Но любить природу можно было и без оглядки на Руссо, а вот стремление к рационалистическому отысканию основ «блаженства на земле»— без влияния одного из идеологов французской революции не обошлось, и это уже серьёзнее прочего. Идеи абсолютного значения внешних воздействий на индивидуальную и общественную жизнь у Толстого, особенно у позднего моралиста Толстого, встречаются слишком настойчиво — и в его образной системе, и в обличительных по отношению к цивилизации высказываниях, как в публицистике, так и в частных беседах или письмах. И тут опять-таки не обошлось без Руссо.
В статье «Кому у кого учиться писать, крестьянским ребятам у нас или нам у крестьянских ребят?» (1862) Толстой чётко сформулировал одну из коренных идей Руссо, с которою он был вполне согласен: «Человек родится совершенным, — есть великое слово, сказанное Руссо, и слово это, как камень, останется твёрдым и истинным. Родившись, человек представляет собой первообраз гармонии правды, красоты и добра» (15,33). Это суждение справедливо по отношению к первозданной природе человека, но становится ложью, когда переносится на всю человеческую историю, ибо отвергает повреждённость души, всякой души, первородным грехом.
Если определять строго, то это «великое слово» не есть открытие именно Руссо. Д.С.Мережковский, скрупулёзно исследовавший многие раннехристианские ереси, справедливо указывает на источник руссоистских идей — в воззрениях известного ересиарха Пелагия (ок.360 — не позднее 430). Мережковский писал (в книге о бл. Августине, который был главным противником Пелагия):
«Кто первый «защитник природы», defensor naturae, — Жан-Жак Руссо, автор «Дижонской речи»? Нет, Пелагий. Кто первый сказал: «Естественный человек добр», — автор «Общественного договора»? Нет, всё тот же Пелагий. Вместо «первородного греха» в учении Христа, Павла, Августина, Паскаля, — «первородная невинность» в учении Пелагия — Руссо и скольких за ним! «Люди все рождаются такими же невинными, как первый человек в раю». Что же такое «первородный грех», наследие Адама? Только «измышление» Августина — Манеса.