Часть 4 (III том) — страница 8 из 177

натуральной стихией. В стремлении своём к натуре и натуральной основе бытия Оленин мечтает опроститься, жить жизнью простого казака, жениться на казачке красавице Марьяне, олицетворяющей для него природную гармонию.

Примером близости человека к природе становится для Оленина старый казак дядя Ерошка. «Я какой человек? — рассуждает Ерошка о себе. — <…> Всё-то ты знаешь, что в лесу делается. На небо взглянешь — звёздочки ходят, рассматриваешь по ним, гляди, времени много ли. Кругом поглядишь — лес шелыхается, всё ждёшь, вот-вот затрещит, придёт кабан мазаться. Слушаешь, как там орлы молодые запищат, петухи ли в станице откликнутся, или гуси. Гуси — так до полночи, значит. И всё это я знаю. <…> Ты думал, он дурак, зверь-то? Нет, он умней человека, даром что свинья называется. Он всё знает. Хоть то в пример возьми: человек по следу пройдёт, не заметит, а свинья как наткнётся на твой след, так сейчас отдует и прочь; значит, ум у ней есть, что ты свою вонь не чувствуешь, а она слышит. Да и то сказать: ты её убить хочешь, а она по лесу живая гулять хочет. У тебя такой закон, а у неё такой закон. Она свинья, а всё же она не хуже тебя; такая же тварь Божия. Эхма! Глуп человек, глуп, глуп человек! — повторил несколько раз старик и, опустив голову, задумался.

<…> Очнувшись, Ерошка поднял голову и начал пристально всматриваться в ночных бабочек, которые вились над колыхающимся огнём свечи и попадали в него.

— Дура, дура! — заговорил он. — Куда летишь? Дура! Дура! — Он приподнялся и своими толстыми пальцами стал отгонять бабочек.

— Сгоришь, дурочка, вот сюда лети, места много, — приговаривал он нежным голосом, стараясь своими толстыми пальцами учтиво поймать её за крылышки и выпустить. — Сама себя губишь, а я тебя жалею» (3,222–223).

Ерошка вовсе не образец добродетели: «Не одно убийство и чеченцев и русских было у него на душе. Он и в горы ходил, и у русских воровал, и в остроге два раза сидел» (3,225). Нравственность Ерошки весьма отлична от христианской морали, она именно натуральна. Так, он легко вызывается доставить Оленину «красавицу», и отвергает возражение не утратившего понятие о религиозном запрете молодого человека как противное естественному порядку вещей:

«— Старик, а что говоришь! — сказал Оленин. — Ведь это грех!

— Грех? Где грех? — решительно отвечал старик. — На хорошую девку поглядеть грех? Погулять с ней грех? Али любить её грех? Это у вас так? Нет, отец мой, это не грех, а спасение. Бог тебя сделал, Бог и девку сделал. Всё Он, батюшка, сделал. Так на хорошую девку смотреть не грех. На то она сделана, чтоб её любить да на неё радоваться. Так-то я сужу, добрый человек» (3,211).

В мире Ерошки неверными и даже нелепыми покажутся слова Спасителя: «А Я говорю вам, что всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем» (Мф. 5, 28).Для Ерошки: смотреть — и есть «спасение».

Ерошка «подсматривает» законы естественной жизни и переносит их на жизнь человека: «Значит, всякий свой закон держит. А по-моему, всё одно. Всё Бог сделал на радость человеку. Ни в чём греха нет. Хоть с зверя пример возьми. Он и в татарском камыше живёт и в нашем живёт. Что Бог дал, то и лопает. А наши говорят, что за это будем сковороды лизать. Я так думаю, что всё это одна фальшь» (3,221).

«Закон» и идеал даны вполне определённые.

И это то, к чему всё более тяготеет Оленин, ощущая себя порою именно частью, неразрывною частью натуральнойжизни. «И ему ясно стало, что он нисколько не русский дворянин, член московского общества, друг и родня того-то и того-то, а просто такой же комар, или такой же фазан, или олень, как те, которые живут теперь вокруг него. «Так же, как они, как дядя Ерошка, поживу, умру. И правду он говорит: только трава вырастет» (3,244).

К миру оленей и прочих комаров и фазанов христианские заповеди и впрямь неприменимы, но наделённый нравственной ответственностью человек — может ли так безусловно сознавать себя в полной нераздельности с природною стихией? Тяготение к натуральному существованию есть подсознательное стремление к снятию с себя всякой ответственности и всякой вины за свой грех — не что иное. Причина — не проста ли, не банальна ли даже? И не в том ли подоснова всего руссоизма — в стремлении сбыть собственную греховность, извергнуть её куда-то вовне? переложить вину на кого-то или что-то…

Не следует упускать вниманием, что повесть Толстого появилась в 1863 году: ещё не отшумели споры вокруг «Отцов и детей», и Чернышевский бросает в котёл общественных страстей свой роман «Что делать?», начиная перепахивать склонные к соблазну натуры. Общество и без того возбуждено совершаемыми переменами. И в это-то самое время Оленин вдали от всего суетного хаоса мечтает о слиянии с первозданной стихией? Упрёки Толстому раздавались несомненные: за намеренный уход от важнейших вопросов современности, за едва ли не пренебрежение ими.

Ушёл от проблем? Нет. Именно насущнейших проблем человеческого бытия коснулся писатель в своём создании. Ведь истинно важные вопросы — не в той суетности, какою тешили себя шумливые прогрессисты. То явилось и в своё время исчезло. Но вечным остался вопрос о смысле жизни и о счастье в этой жизни. Толстой не ушёл от проблем бытия, но самые острые из них обнаружил и отразил. А что они не вполне совпадали с общественною злобою дня — так то и вообще закономерно.

Дядя Ерошка, рассуждая о существовании человека, говорит как о естественном итоге его — о вырастающей после смерти траве. Появился ли этот образ с оглядкой на базаровский «лопух»— трудно сказать (берёмся предположить, что тургеневская мысль Толстого всё же задела). Но проблема поставлена столь же откровенно и жёстко. И нет ничего важнее для человека в определённый момент его движения к истине (или удаления от неё). Тут именно боль о смысле бытия проявляется, и от ответа на вопрос зависит судьба человека в вечности.

Из идеи выросшей травы («лопуха») Оленин выводит необходимость самопожертвования ради счастья других (как раз то, что Базаров отверг): «Да что же, что трава вырастет, думал он дальше. — Всё надо жить, надо быть счастливым: потому что я только одного желаю — счастия. Всё равно, что бы я ни был: такой же зверь, как и все, на котором трава вырастет, или больше ничего, или я рамка, в которой вставилась часть единого божества — всё-таки надо жить наилучшим образом. Как же надо жить, чтобы быть счастливым, и отчего я не был счастлив прежде? <…> Счастие — вот что, сказал он сам себе, — счастие в том, чтобы жить для других. И это ясно. В человека вложена потребность счастия; стало быть, она законна. Удовлетворяя её эгоистически, то есть отыскивая для себя богатства, славы, удобств жизни, любви, может случиться, что обстоятельства так сложатся, что невозможно будет удовлетворить этим желаниям. Следовательно, эти желания незаконны. Какие же желания всегда могут быть удовлетворены, несмотря на внешние условия? Какие? Любовь, самоотвержение!» (3,244–245). Версилов у Достоевского за эту же соломину хватался, но признал невозможность любви вне Бога.

Базаров был прав, отвергая возможность любви к ближнему в безбожном мире (где ничто не ждёт в конце, кроме «лопуха»), — но Оленин использует последнюю возможность, выстраивая свою логическую схему, даже и убедительную: ведь бессмысленно же эгоистическое стяжание «сокровищ земных», когда они столь неверны. Но: бессмысленно в «натуральном» мире и любое иное стяжание, бессмысленна и любовь, и самопожертвование. (О том же, не забудем, писал позднее и Достоевский.) Оленин не учёл одного: той самой натуры, которую он так идеализировал. Базаров всё же оказался прав, а что это так — доказывает неустойчивость Оленина в его выводе, в поведении, в решимости на самоотвержение, от которого он очень скоро отказался: «Самоотвержение — всё это вздор, дичь. Это всё гордость, убежище от заслуженного несчастия, спасение от зависти к чужому счастию. Жить для других, делать добро! Зачем? когда в душе моей одна любовь к себе… Не для других <…> я теперь желаю счастия. Я не люблю теперь этих других» (3,294). Вот где он нашёл себя.

Идея «лопуха» (или «травы») может иметь два исхода: базаровское отчаяние и смерть либо отчаяннное же стремление быть счастливым, несмотря ни на что, — к чему и готов Оленин с самого начала, лишь на время неверно обманувшись в понимании своего стремления к счастью. «Одно есть счастие; кто счастлив, тот и прав» (3,268) — нравственный закон, выведенный Олениным из натурального ощущения своей близости природе. Вот где он последователен весьма, а не в своих рассуждениях о самоотвержении и любви.

Оленин начинает понимать счастье натурально, а не нравственно (как он же прежде) или социально(как передовые мыслители той поры, Чернышевский и пр.). Но ведь недаром же Тургенев несколько ранее (в «Накануне») пришёл к выводу: счастье (земное, естественное) есть разъединяющее начало в человеческой жизни. О разъединённости между людьми трагически рассуждал и Толстой, ещё в автобиографической трилогии. И в «Люцерне»…

Символом разъединённости человеческой становится заключительный образ «Казаков»: отъезжая из станицы, Оленин оглядывается: «Дядя Ерошка разговаривал с Марьянкой, видимо о своих делах, и ни старик, ни девка не смотрели на него» (3,323).

Только что дядя обещался помнить его — но вот Оленин выпадает из мира этих людей, и выпадает из сознания их: становится не просто безразличным для них, но как бы и не существующим в их натуральности.

Как, на какой основе одолеть эту разъединённость?

2. Роман «Война и мир»: философия истории

«Война и мир» (1863–1869) — не просто литературное создание, грандиозная эпопея, величайший шедевр. Это целостная система мироосмысления — выраженная в особой, эстетической форме. Это и своего рода космология (мирословие — как переложил это понятие Даль).