Мы сами Христос!
Мы сами спаситель! (1,321).
На пути к «обетованной земле» будущие её обитатели минуют, ад, чистилище и рай. В аду они посрамляют Вельзевула: описанием бедствий земных, перед которыми меркнут все адские казни. Рай не привлекает их прежде всего из-за отсутствия материальной пищи, из-за скуки и бестолковости святых (среди них — Лев Толстой и Жан-Жак Руссо!). Во втором варианте «Мистерии» в раю появляется новый персонаж, вздорный и грубый Саваоф, у которого нечистые отбирают его молнии:
Машинист
(указывая на Саваофа, замахивающегося стрелами молний, не желая их пустить в ход из боязни задеть своих же Мафусаилов)
Надо у бога молнии вырвать.
Бери их!
На дело пригодятся—
электрифицировать.
Нечего по-пустому громами ухать!
Бросаются вырывать молнии.
Саваоф (печально)
Ободрали!
Ни пера, ни пуха!
Мафусаил
Чем же нам теперь грешников крыть?
Придётся лавочку совсем закрыть.
Нечистые ломают рай, вздымаясь ввысь с молниями. (2,413–414)
Трудно придумать что-либо глупее этой сцены
Под конец нечистые прибывают на обетованную землю и славят установленную коммуну.
Комментарием к финалу «Мистерии» хорошо подходят строки из «Облака в штанах»:
И когда—
всё-таки!—
выхаркнула давку на площадь,
спихнув наступившую на горло паперть,
думалось:
в хорах архангелова хорала
бог, ограбленный, идёт карать!
А улица присела и заорала:
«Идёмте жрать!» (1,106).
Когда-то поэт с ненавистью обличал жиреющее слово «борщ», теперь нечистые требуют в раю сварить им щей — и это вызывает восторг автора. Всё замыкается на блюде студня.
Позднее Маяковский вновь обратился к теме будущего земного блаженства, сделав попытку заглянуть в XXX век. В поэме «Летающий пролетарий» (1925) возникает утопия коммуны. Блаженство оборачивается здесь воплощением мечты отъявленных лентяев:
Спросонок,
но весь—
в деловой прыти,
гражданин
включил
электросамобритель.
Минута—
причёсан,
щёки—
даже
гражданки Милосской
Венеры глаже.
Воткнул штепсель,
открыл губы:
электрощётка—
юрк!—
и выблестила зубы.
Прислуг — никаких!
Кнопкой званная,
сама
под ним
расплескалась ванная.
Намылила
вначале—
и пошла:
скребёт и мочалит.
Позвонил—
гражданину под нос
сам
подносится
чайный поднос (4,262–263).
Вся жизнь в этом обетованном рае земном состоит из развлечений и сменяющих одно другое удовольствий. Среди этих удовольствий — «жрать» не из последних. Утопия Маяковского поражает неистребимой пошлостью.
Разумеется, не обходится в будущем и без научно-атеистической пропаганды:
Сегодня
в школе—
практический урок.
Решали—
нет
или есть бог.
По-нашему—
религия опиум.
Осматривали образ—
богову копию.
А потом
с учителем
полетели по небесам.
Убеждайся — сам!
Небо осмотрели
и внутри
и наружно.
Никаких богов,
ни ангелов
не обнаружено (4,273).
Помнится, у Лескова учитель-материалист в поисках души водил учеников на анатомирование трупа. Теперь прогресс: используется космическая техника. А глупость всё та же.
«Фешенебельный» комфорт утопического будущего ничуть не выше по своей внутренней убогости, нежели мещанский идеал Пьера Скрипкина из пьесы «Клоп» (1928).
И так обесценивается славословие грядущему, которое Маяковский вдохновенно твердит в поэме «Хорошо!»:
Отечество
славлю,
которое есть,
но трижды—
которое будет.
……………………..
Я вижу—
где сор сегодня гниёт,
где только земля простая—
на сажень вижу,
из-под неё
коммуны
дома
прорастают (5,442–443).
Если продолжить этот сеанс ясновидения, то не разглядеть ли, как в тех домах «залы ломит мебель»? Это автор провидел ещё в «Мистерии-буфф». Поэтому когда он, осуждая мещанские запросы своего Присыпкина-Скрипкина в «Клопе», награждает его «интересом к зеркальному шкафу», то драматургу можно задать вопрос: не в «Мистерии» ли Человек-спаситель начал соблазнять нечистых своим «царствием» именно с сообщения о фешенебельной мебели? Присыпкин этим и заинтересовался.
Маяковский, о том не подозревая, показал сходность коммунистического и буржуазного жизненных идеалов. Мебель становится их символом.
Не с этой ли мебелью спустя три десятилетия сражался, рубя её отцовской саблей, романтический розовский мальчик в пьесе «В поисках радости» (1956)? Материально-прагматичный идеал — буржуазный или коммунистический, всё едино, — не мог дать человеку радости. Маяковский трагически запутался в неразрешимом противоречии.
Для самого же Маяковского — революция есть вспомогательное средство обеспечить собственное безсмертие. Ибо она безсмертна сама, безсмертием наделила Ленина, даст то же и всякому, кто ей верно служит. Так поэт решает проблему победы над смертью в стихотворении «Товарищу Нетте — пароходу и человеку» (1926). Подвиг дипкурьера Нетте переводит его, Нетте, из по-человечески обыденного состояния в величественное бытие парохода, трудящегося на благо революции же. Происходит реинкарнация, вызывающая восторг у поэта. В том он прозревает высший смысл жизни:
Мы идём
сквозь револьверный лай,
чтобы,
умирая,
воплотиться
в пароходы,
в строчки
и в другие долгие дела (5,70).
Поэт создаёт «строчки», чтобы в их «долгом» существовании обрести безсмертие. Маяковский любил на многие лады повторять мысль: никогда не умрёт память о революции, а он певец её. Тем и обрёл право на безсмертие.
Поэтому он утверждает за собою право именно воспевать безсмертие революционного величия. С этим безсмертием соединяясь:
Этот день
воспевать
никого не наймём.
Мы
распнём
карандаш на листе,
чтобы шелест страниц,
как шелест знамён,
надо лбами годов
шелестел (5,376).
Так он начинает поэму, которую можно назвать вершинным созданием послеоктябрьского творчества Маяковского, — поэму «Хорошо!» (1927). И это одно из значительнейших произведений советской литературы о революции.
Поэма «Хорошо!»— произведение весьма неровное. В ней несколько явно провальных мест, особенно слабы так называемые сатирические главы с неуклюжим высмеиванием некоторых исторических деятелей. (Быть может, они и были достойны осмеяния — Керенский, Милюков, Кускова — но не столь безпомощного и грубого, как у Маяковского.) И рядом — свидетельства подлинного поэтического гения, возмужавшего со времён ранних созданий. Даже отвергая неприемлемость идеологического содержания поэмы, должно признать мастерство автора, мощь его стиха, виртуозное владение ритмом, образную выразительность. Несколькими поразительными и точными штрихами он умеет создать зримо-резкую картину, ёмкий образ.
Огонь
пулемётный
площадь остриг.
Набережные—
пусты.
И лишь
хорохорятся
костры
в сумерках
густых (5,401).
Это был поэт подлинный. В том и трагедия.
Одна из самых сильных в поэме — седьмая глава, поэтический диалог с Блоком. И диалог, и поэтическое соперничество с автором «Двенадцати».
В сфере формы Маяковский ни в чём не уступает своему оппоненту. В осмыслении же революции он пытается опровергнуть Блока и, кажется, удачно.
Блок у Маяковского растерян перед революционной стихией, которую он же сам сумел гениально выразить в своём стихе, и — жаждет помощи от привидевшегося ему миража:
Уставился Блок—
и Блокова тень
глазеет,
на стенке привстав…
Как будто
оба
ждут по воде
шагающего Христа (5,403).
А Маяковский уже успел распрощаться с собственными «религиозными» метаниями, и идущего по воде Христа изъял из своего мировидения ещё в «Мистерии-буфф». И он обличает Блока во лжи: не было Христа, Его вообще не может быть в революции:
Но Блоку
Христос
являться не стал.
У Блока
тоска у глаз.
Живые,
с песней
вместо Христа,
люди
из-за угла (5,403).
Вместо Христа — живые. Вполне прозрачная антитеза. Тут всё то же противопоставление: духовного, небесного, мёртвого для поэта — и земного, живого.
И — начинает бушевать стихия погрома:
Вверх—
флаг!
Рвань—
встань!
Враг—
ляг!
День—
дрянь!
За хлебом!
За миром!
За волей!
Бери
у буржуев
завод!
Бери
у помещиков поле!
Братайся,
дерущийся взвод!
Сгинь—
стар.
В пух,
в прах
Бей—
бар!
Трах!
тах!
Довольно,
довольно,
довольно
покорность
нести
на горбах.
Дрожи,
капиталова дворня!
Тряситесь,
короны,
на лбах!
Жир
ёжь
страх
плах!
Трах!
тax!
Тах!
тах! (5,403–404).
Вот что: вместо Христа. Маяковский любуется разгульным разбоем, выражая свой восторг скачками необычного ритма своего стиха:
Но-
жи-
чком
на
месте чик
лю-
то-
го
по-
мещика.
Гос-
по-
дин
по-
мещичек,
со-
би-
райте
вещи-ка!
До-
шло
до поры,
вы-
хо-
ди,
босы,
вос-
три
топоры,
подымай косы (5,405).
Маяковский прав: Христа здесь быть не может. Но здесь есть иное начало, близкое поэту по духу:
Этот вихрь,
от мысли до курка,
и постройку,