Осанна! Благословен Грядущий во имя Господне!» (1,78).
Мережковский в канонических Евангелиях подозревает отступление от конкретной реальности, они его не удовлетворяют, он предполагает существование чего-то за их рамками: «…видевшие, слышавшие Господа знают, помнят что-то о Нём, чего уже не знает и не помнит Евангелие» (1,25). Писателю хочется проникнуть в то, что неизвестно; ему соблазнительно это: узнавание Иисуса Неизвестного, такого, каким Он может раскрыться вне канона Священного Писания. Канон для Мережковского — ограничение свободы, а он хочет быть свободным от всех пут и находит тому поддержку в своём понимании Христа, в «новом» понимании:
«Может быть, страшной ценой, но мы, наконец, поняли, или вот-вот поймём, чего за две тысячи лет христианства никто никогда не понимал, — что неизвестное имя Христа— Освободитель, и что, не приняв свободы, мы никогда не узнаем Его, Неизвестного» (1,35).
В стремлении раскрыть смысл этого нового имени автор заглядывает не только в апокрифические тексты, но силится восстановить некое досиноптическое Евангелие, своего рода пра-Евангелие, к которому канонические Евангелия относятся как часть черепков к некогда существовавшему священному сосуду. Неканонические же — не менее авторитетны для исследователя, например: «Матерь Моя — Дух Святой, — скажет, вспоминая о том, что было тотчас после Крещения, Сам Иисус, в Евангелии от Евреев, нисколько не менее православном, чем наши канонические Евангелия» (1,177).
Трактат Мережковского есть, собственно, попытка восстановления пра-Евангелия, научной (художественно-научной, лучше сказать) реставрации целого по доступным “осколкам”. Он этой целью заворожён и завораживает других:
«Девять зеркал; видимых нами — четыре— наши Евангелия, и пять невидимых: общий для Матфея и Луки, досиноптический источник, Q, “два особых” (Sonderquelle), по одному у каждого из них; нижний слой, А, IV Евангелия, и, наконец, самое тёмное, близкое к нам, зеркало— Agrapha. Девять зеркал поставлены друг против друга так, что одно в другом отражается: одно зеркало, Марка — в четырёх Матфея и Луки — двух видимых и двух невидимых, и все эти пять зеркал — в одном невидимом— Q; и все эти шесть в двух зеркалах Иоанна — в видимом В, и невидимом А; и, наконец, все эти восемь — в девятом, самом глубоком и таинственном, в Аграфах» (1,71).
В своих штудиях Мережковский ставит разум над верою, пытается с его помощью проникнуть за границы доступного, блуждая среди этих “зеркальных отражений”. И в том, несомненно, не может не стать противником Церкви, установившей Канон, его не удовлетворяющий:
«Но если воля Канона — не двигаться, не изменяться, быть всегда тем, что он есть, а воля Евангелия — вечное изменение, движение к будущему, то благодаря Канону, мы уже не имеем Евангелия…
Свято хранил Канон Евангелие от разрушительных движений мира; но если дело Евангелия — спасение мира, то оно совершается за неподвижной чертой Канона, там, где начинается движение Евангелия к миру, и мира — к Евангелию…
Тело Евангелия расковать от брони Канона, лик Господень — от церковных риз, так нечеловечески трудно и страшно, если только помнить, Чьё это тело и Чей это лик, что одной человеческой силой этого сделать нельзя; но это уже делается самим Евангелием — вечно в нём дышащим Духом свободы» (1,59–60).
Тут всё прозрачно: в Церкви нет спасения. Само противопоставление Евангелия и Церкви — в логике Мережковского.
Церковь же утверждает: всё необходимое для единого на потребу в канонических Евангелиях уже есть в преизбытке.
А если рассудку кажется, будто что-то необходимое отсутствует, то это лишь от суетности рассудка, вечно неудовлетворённого постижениями веры, поскольку её уровень для него недостижим.
Мережковского подводят его давние при-страстия, его завороженность плотью. Он ищет поддержки у апостола Иоанна: «“Всякий дух, который не исповедует Иисуса Христа, пришедшего во плоти, не есть от Бога, но это дух Антихриста” (1 Ин. 4, 3). С большею силою нельзя сказать: “Я знаю — знайте и вы Христа по плоти”.
В том-то и заключается для Иоанна неполнота синоптиков, что они недостаточно открывают — как это опять ни странно звучит — Иисуса во Христе, Человека в Боге. И вот почему вся полнота Христианства, плэрома его, действительно, — только в IV Евангелии» (1,52–53).
Такова природа рассудка: он в своих усилиях может сосредоточиться только на одном. Но вера постоянно держит память о целостности познаваемого. Поэтому и кажется рассудку: есть противоречия между евангелистами. Поэтому и знает вера: нет противоречий.
Мережковский как будто не хочет гармонии, не знает о нераздельности плоти и духа в Сыне Божием, в единой Личности Христа, — и невольно отдаёт полноту внимания и предпочтение плоти. То есть земному перед небесным. Всё тот же давний соблазн «серебряного века», от какого так трудно, оказалось, отречься.
«Плоть» же нужна Мережковскому ещё и для того, чтобы через неё устанавливать незримые связи между временами, именно в плотском, материальном отпечатлевшиеся. Посредством этих материализовавшихся связей он устанавливает необходимое для себя единство некоей все-религии, которая была и к которой нужно стремиться вновь. Без «мифологической школы» Мережковскому, как видим, вовсе не обойтись.
«И наконец третий чудеснейший дар Крита Св. Земле: Голубка, великая богиня-Мать, чьи бесчисленные, глиняные и каменные изваяньица находятся уже в неолитных слоях (современных “Атлантиде-Потопу”), по всей Европе, Северной Африке и Западной Азии, от Персидского залива до Атлантики. Это великая богиня-Мать, может быть, не только нашего второго человечества, но и первого, — крито-эгейская Бритомартис, эллинская Афродита Небесная, Урания, вавилонская Иштар, ханаанская Астарта, иранская Анагита, — вечная Дева-Мать, с младенцем на руках. <…>
Стаи белых голубок, летающих над Вади-Кильтом, Критским ущельем, можно видеть и в наши дни. Не залетела ли одна из них под грозовую тучу в тот день, когда крестился в Иордане Иисус, и “отверзлись Ему небеса” (Мт. 3, 16)?
Реющей над птенцами, голубке подобен был Дух Божий, носившийся над водною бездною хаоса, Tehom, по истолкованию Талмуда; выпущенная Ноем из ковчега, носилась она же и над водами потопа; слетит и на воды Иордана.
Три Голубки — вестницы трёх человечеств; первого, допотопного, второго, нашего, и третьего, идущего за нами» (1,160–161).
Тут слишком много для православного сознания несуразностей. Одно отождествление Пресвятой Девы и Афродиты чего стоит! И толкование талмудистское, принятое в качестве несомненного авторитета… Но вот что: нигде не обойтись без плотскости— в этих рассуждениях. Тут и Дух Святой — во плоти. Не: в виде голубине, но белою голубкою залетев как бы ненароком с Крита на Иордан.
Мережковский не просто отдаёт предпочтение разуму перед верою, но пытается дать толкование мудрости Божией по собственному разуму, согласуясь с мудростью мира сего. Святые Отцы согласно утверждали, что только достигшим чистоты сердца, совершенного смирения, святости — Бог открывает смысл слова Своего. Прочим же подобает принимать это с верою.
В 19 правиле Шестого Вселенского Собора определено:
«Предстоятели церквей должны во вся дни, наипаче же во дни воскресные, поучать весь клир и народ словесам благочестия, избирая из Божественного Писания разумения и рассуждения истины и не преступая положенных уже пределов и предания богоносных отцов: и аще будет исследовано слово Писания, то не инакода изъясняют оное, разве как изложили светила и учители Церкве в своих писаниях, и сими более да удовлетворяются, нежели составлением собственных слов, дабы при недостатке умения в сим не уклониться от подобающего. Ибо, чрез учение вышеперечисленных отец, люди, получая познание о добром и достойном отвращения, исправляют жизнь свою на лучшее и не страждут недугом неведения, но, внимая учению, понуждают себя к удалению от зла и, страхом угрожающих наказаний, соделывают свое спасение»1.
Это для гордыни нашей невподъём! Сами, собственным умом всего достигнем! Такое неправедное мудрствование ложно и оттого пагубно. Да что нам в том?
Вот одна из причин противодействия Церкви: гордыня понуждает.
Тут проблема многих, не одного Мережковского. То же мы встретили, вспомним, у Льва Толстого. «Самостоятельное прочтение» Евангелия определило ересиаршество Лескова. Это лишь ближайшие примеры, помимо многих случаев хулы на Духау деятелей «серебряного века», в среде которых Мережковский не из последних.
Он твердит главные свои идеи, повторяя намеренно:
«И новым светом, ещё сильнейшим, озаряется главное прошение молитвы Господней — о Царстве: первое царство — Отца, второе — Сына, третье — Духа-Матери» (1,67).
«Бог есть не только Он, Отец, но и Она, Мать» (1,176).
«Три человечества: первое, до нас погибшее, — царство Отца; второе, наше, спасаемое или погибающее, — царство Сына; третье, за нами, спасённое, царство Духа-Матери. Вот почему и три Голубки: первая над Хаосом; вторая — над Потопом; третья — над водами Крещения» (1,177).
Рядом с этим не может не вспомнить он и о Вселенской Церкви, выводя её за пределы христианства. У него и Иисус оттого Неизвестный, что тоже пребывает за пределами этими: «Христос не христианин— неимоверная истина» (1,109). Это всё то же заблуждение автора, давнее уже, и для него парадокс этот вовсе не парадокс: Христос потому не христианин и не может быть христианином, что христианство (по Мережковскому, не забудем) — лишь малый этап, часть большого целого, и не может Бог быть ограничен такою малою частью, Он шире всех частей. Логично, но ложно.
Но в противоречии с самим собою Мережковский увлекается — и незаметно начинает говорить о Христе только как о человеке. И сам вместо бесконечности суживает всё до конечного во всех проявлениях бытия. Всё хочется побольше узнать «Иисуса по плоти»— и он на том сосредоточивается, прочее упуская даже из мысленного поля видения. «Вспоминал ли Иисус в эти последние дни Свои тот первый день, когда пришёл к людям с Блаженною Вестью о Царстве Божьем?» (1,235) — так можно сказать только о человеке, но не о Боге. И не к этому ли сводится весь поиск «Неизвестного»?