Часть 6, кн. 2 (VI том) — страница 3 из 68

«Кажется, случилось и с Петром то же, что со всем христианством: только что увидел Христа — перестал видеть Иисуса; Бога узнал — не узнал человека. Мог бы сказать и в эту Кесарийскую ночь, как скажет в ту, иерусалимскую, во дворе Каиафы: не знаю Человекасего.

Так же могло бы сказать и всё христианство: так же знает Христа, Бога, но не знает человека Иисуса» (1,402).

Да ведь тут своеобразная интерпретация давней несторианской ереси. Ничто не ново под солнцем

Поэтому Мережковский резко противопоставляет Церковь и Царство Божие: Церковь — для Бога, Царство — для человека. Одно с другим несовместимо. Уверенность в том автор навязывает Христу:

«Будет Церковь, значит: Царства не будет сейчас; могло быть, но вот отсрочено; мимо человечества прошло, как чаша мимо уст. Думает Иисус о Церкви, но не говорит о ней, как любящий думает, но не говорит о смерти любимого. Знает, что Церковь, вместо Царства, — путь в чужую страну, вместо отчего дома; пост вместо пира; плач вместо песни; разлука вместо свидания; время вместо вечности. Церковь — Его и наше, на земле, последнее сокровище, но Церковь вместо царства Божия — пепел вместо огня. Знает Иисус, что “мерзость запустения станет на месте святом”» (1,403).

Вот открывшаяся тайна: Иисус-человек, Иисус Неизвестный, намеревался установить Царство. Но Бог, Христос, — определил быть Церкви. И скорбит Иисус, ибо знает: в том неизбежна “мерзость запустения”. Церковь заменила собою Царство: «Только что Церковь сказала: “Я — Царство”, мир остановился на пути своём, и Царство сделалось недосягаемым: ради “бесконечного прогресса” отменён Конец; ради “царства человеческого”, всё равно, мирского, — государства, или церковного, — теократии, отменено Царство Божие» (1,283).

Нет, это сам Мережковский скорбит: сладкий кусок мимо уст пронесённым оказался.

Писатель, вглядываясь во время, задаёт вопросы искушающие, пытается вызнать то, чего знать не дано слабому уму человеческому. И вдруг как будто прозревает: «Людям дано знать лишь то, и настолько, что и насколько им всего нужнее знать» (1,189). Такие прозрения у Мережковского случаются, но слишком двоится его сознание, чтобы остановиться на одном. И своё двоение он навязывает Иисусу — как некое начало священного безумия:

«Мёртвый ужас прикоснулся к сердцу Живого, — лёд к раскалённому камню. Краем уха слышал — не слышал шелест, шаг; краем глаза видел — не видел, как сзади подошёл кто-то и сел на камень рядом.

<…>

Знал и теперь, сидя на камне, что, если взглянет на сидящего рядом, то увидит Себя как в зеркале: волосок в волосок, морщинка в морщинку, родинка в родинку, складочка одежды в складочку. Он и Не он — Другой.

— Где он, где Я?

— Где я, где Ты?

— Кто это сказал, он или Я?

— Я или Ты?» (1,193).

А если не забыть, что Другой в системе понятий Мережковского — Антихрист, то страшное получается двоение. И опять— хула.

Само двоение это для того, кажется, необходимо, чтобы всегда быть готовым допустить рядом с идеей Царства Небесного — Царство на земле: вместо Церкви. Тут опять всё та же задушевная давняя идея.

И все эти заблуждения — из страха смерти. В своё время Мережковский от этого страха самоё необходимость религии вывел, теперь видит и во Христе Освободителя от этого страха.

«Явное для нас, имя Иисуса: “Христос”, “Царь”; а всё ещё тайное: “Освободитель”.

Люди, без Христа, живут и сейчас, как жили иудеи, под игом закона. Все наши законы государственные суть отражения законов естественных, искажающих в смерти, как в дьявольском зеркале, Отчий закон — жизнь: принудительная сила тех, так же как этих, — страх смерти. Чтобы освободить от него человека, надо сломить иго закона. Вот за что Иисусова тяжба не только с иудеями, но и со всеми рабами закона — со всеми людьми.

Рабство всех рабств, всех цепей железо крепчайшее, — смерть. Мнимые освободители человечества, крайние бунтовщики и мятежники, остаются всё-таки рабами смерти: никому из них и на мысль не приходит, что можно освободить человека от смерти, и что, без этой свободы, все остальные — ничто. Только один человек — Иисус, во всём человечестве, восстал на смерть. Так же Он говорит: “воскресну”. Он один почувствовал в Себе силу, нужную, чтобы смертию смерть победить не только в Себе, но и во всём человечестве, во всей твари» (1,308–309).

Земное Воскресение в Царстве на земле же — вот что дороже всего для Мережковского во Христе. Писатель всё о широте идеи печётся и молвит, а сам обуживает бытие до земного плотского. Конечно, у него не пошлая социальная идея коммунизма, у него всё же есть понятие «преображённой плоти», но он его, кажется, только изредка припоминает, а главное: преодолеть бы смерть. Преображение для Мережковского — преодолевание смерти. Всё это и верно, только Мережковский лишь часть истины ухватывает, для одного рассудка доступную; то же, что вере открывается, он как будто знать не стремится. Довольно и малого.

Сама мысль об освобождении от смерти, совершаемом во Христе, если рассматривать её в отдельности от всей системы воззрений писателя, — верна. Но, включённая в неистинную систему, она и сама становится неправедной, ибо превращается в конечную цель, тогда как в действительности она есть лишь одно из промежуточных звеньев иной, более сложной системы.

Система идей Мережковского пребывает в двоении и неразличении добра и зла, едва ли не намеренном.

«Пётр “сатана”, Иуда “дьявол”,— здесь, в Кесарии, — не близнецы ли двойники неразличимые, как сатана от дьявола?…Да и все остальные ученики, может быть, не лучше и не хуже этих двух: двенадцать Петров — двенадцать Иуд» (1,407).

Он нарочно не хочет ничего различать — иначе пришлось бы признать, что Астарта и Богородица всё-таки не одно и то же. И тогда — разрушится вся мифология, которая так мила ему, потому что только в ней имеет смысл Вселенская Церковь, берущая начало в Атлантиде допотопной, с её пра-религией, с вечно обновляющейся мистерией-мифом о страдающем Боге.

Однако и это «христианство» должно быть преодолено, отвержено, разрушено — так требует миф. От христианства нужно освободиться — и это освобождение может дать только Христос, но не известный Церкви, не Тот, Кто «обужен» церковным учением, но Неизвестный, но революционер-разрушитель, и посредством того — Освободитель.

«Очень ошибаются христиане, думая, что в Очищении огненном — Разрушении храма — дело идёт только о храме Иерусалимском; нет, о всех вообще рукотворных, в том числе и о христианских храмах — церквах. И это очень страшно для христиан— “мятежно”, “возмутительно”, “революционно”.

Чтобы разрушить старое и новое создать, нужен “переворот”, “революция”.— “Если не обратитесь, не перевернетесь, не опрокинетесь, — не войдете в царство Небесное” (Мт. 18, 3). Это мы уже слышали на горе Блаженств; это надо помнить и здесь, на горе Страстей, чтобы понять, что произошло в Очищении храма. Для этого “переворота”— “перевёртывания”, “опрокидывания”— единственного пути в царство Божие, — страшно не подходит наше, слишком человеческое, “демоническое”, хотя бы в древнем смысле “полубожеское”, слово “революция”. Но у нас другого слова нет и, кажется, долго ещё не будет. В том-то и беда наша, что лишь в этом тёмном и почти всегда обратном, опрокидывающем, но не всегда искажающем, иногда и страшно точно отражающем, демоническом зеркале — Революции— мы можем увидеть самые нужные нам, близкие, братские, человеческие и неизвестные черты в лице Христа Неизвестного— Освободителя.

<…>

Всех, доныне единственно возможных во всемирной истории, человеческих— “демонических” революций конец, — начало последней сверхисторической Революции Божественной, — вот что такое Очищение — Разрушение храма» (1,446–448).

Цель же этой Революции, главное дело Христа Освободителя— “царство Божие на земле, как на небе” (1,461).

Всё к тому же.

Заметим, без комментария, поскольку он и не нужен (так всё очевидно), что ссылаясь на слова Христа, обосновывая ими идею Божественной Революции, Мережковский искажает их. Подлинные же слова: «Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдёте в Царство Небесное; итак, кто умалится, как это дитя, тот и больше в Царстве Небесном» (Мф. 18, 3–4). Мережковский поистине «перевернул» и «опрокинул» смысл слов Спасителя.

Лучше бы задуматься над продолжением тех слов: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской. Горе миру от соблазнов, ибо надобно придти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит» (Мф. 18, 6–7).

Какие бы оговорки ни делал Мережковский, какие бы разъяснения ни давал, он подводит к тому же результату, но с неожиданной стороны, что и его современники-революционеры.

И вовсе не парадоксально поэтому утверждение Мережковского: «Русские коммунисты, маленькие дьяволы, “антихристы”, служат сейчас Христу, как давно никто не служил» (1,78).

Мережковский был бы прав в этом своём утверждении, когда бы он мыслил на уровне Промысла, ибо всё, промыслительно попущенное Божией волею, споспешествует единому на потребу, даже вопреки воле совершающих неправедные деяния. Но Мережковский мыслит в категориях революционного «опрокидывания» христианства: он видит в разрушении храмов расчистку места для грядущей Вселенской Церкви Третьего Завета. И оттого его утверждение оборачивается дьявольской ложью. Ему и чисто психологически потребно оправдаться: он же так превозносил революцию прежде, он же мнил, будто ощущает в ней дыхание Бога. И вот когда она обнаружила звериный оскал — ему ничего не остаётся, как только уверять: все эти злодеяния идут во благо будущему Царству.

Грядущий акт окончательного разрушения христианства Мережковский приравнивает к первому глобальному катаклизму, всемирному потопу, отвергнувшему Атлантиду во имя пришествия Христова. Теперь — новое освобождение: «Но конец первого человечества, Потоп, ещё не был концом земного мира-космоса; может быть, не будет им и конец второго человечества, нашего; так же, как после первого было второе, будет, может быть, и после второго — третье: “тысячелетнее царство святых на земле”» (1,477). Тут у Мережковского хилиазм едва ли не в чистом виде.