Марина Ивановна Цветаева (1892–1941) — один из поэтических кумиров XX века. Никто не смог с таким исступлением восславить торжество страстей в человеке, тем поборов сознавание их греховности, гибельности для души.
Случайно или закономерно: у трёх больших поэтов века, добровольно ушедших из жизни, — Есенина, Маяковского, Цветаевой — очень рано проступила в стихах тяга к небытию, к расставанию с жизнью…
Семнадцатилетняя Цветаева складывает молитву:
Христос и Бог! Я жажду чуда
Теперь, сейчас, в начале дня!
О, дай мне умереть, покуда
Вся жизнь как книга для меня.
………………………….
Ты дал мне детство лучше сказки
И дай мне смерть — в семнадцать лет! (1,40)*.
*Здесь и далее ссылки на сочинения Цветаевой даются непосредственно в тексте по изданию: Цветаева Марина. Сочинения в двух томах. M., 1988; с указанием тома и страницы в круглых скобках.
Самоубийство не бывает случайным: таковым может быть лишь ближайший повод к нему. Что-то вдруг соприкасается с тем, что копилось годами, — и вокруг порою недоумевают: неужели из-за такой безделицы… Банальное сравнение: камушек, сорвавшийся с вышины, вызывает смертельную лавину, беспощадную ко всему. Не в камушке дело: этот ли, другой — лавина всё равно рухнет гибельно. И наивен будет, кто скажет: без этого камушка ничего бы не стряслось. Наивен, кто попробует утверждать: всё было хорошо, да некоторое обстоятельство в конце всё нарушило. Обстоятельства в конце только выявляют внутреннюю разрушенность души.
Самоубийство — не может быть понято вне единства внешних и внутренних обстоятельств, в котором оно является лишь видимой его частью. Это последний шаг на долгом пути, но каждый из предшествующих шагов был столь же губителен, влёк к той же цели. Самоубийство постигается в системе шагов к нему. Поэзия Цветаевой и есть отображение такой системы. Её шаги — её стихи. Она сама признавала в одном из писем: «Лирические стихи (то, что называют) — отдельные мгновения одного движения: движение в прерывистости» (2,482). Мгновения — шаги. Зачем вглядываться в эти шаги? Чтобы себя уберечь от хождения им вослед.
Апостол утверждал:
«Итак я нахожу закон, что, когда хочу делать доброе, прилежит мне злое. Ибо по внутреннему человеку нахожу удовольствие в законе Божием; но в членах моих вижу иной закон, противоборствующий закону ума моего и делающий меня пленником закона греховного, находящегося в членах моих. Бедный я человек! кто избавит меня от сего тела смерти? Благодарю Бога моего Иисусом Христом, Господом нашим. Итак тот же самый я умом моим служу закону Божию, а плотию закону греха» (Рим. 7, 21–25).
Самоубийство есть следствие такого состояния, когда и умом своим человек начинает служить греху. И тогда внутренний человек устремляется не к Богу, но в ином направлении. И это всегда отражается в творчестве, если человек — художник.
Заповедей не блюла, не ходила к причастью;
Видно, пока надо мной не пропоют литию,
Буду грешить — как грешу — как грешила: со страстью!
Господом данными мне чувствами — всеми пятью!11 —
в этих строках — и малое подведение некоторого жизненного итога (малое, потому что поэту всего двадцать два), и своего рода программа на оставшуюся жизнь, до смертного часа. Бывает, конечно, что в молодости человек нечто загадывает, а потом со временем изменяется всё: то ли отрекается он, то ли само отходит — и загаданное остаётся неясным следом давних заблуждений. У Цветаевой — не то. Подобное могла написать она и невдалеке от той самой литии.
Так всё ясно выразилось здесь, что и гадать не нужно о причинах дальнейшего. Утверждение себя во грехе, покорность страсти — дают бесу власть над человеком. А у беса одна цель: погубить.
Творчество Цветаевой легче осмыслить после знакомства с её программной статьёй «Искусство при свете совести» (1932).
Искусство Цветаева сознаёт в его естественном родстве с природою.
— «Искусство есть та же природа» (2,375).
— Можно ли предъявлять к искусству нравственные требования?
— «Свята ли природа? Нет. Грешна ли? Нет. Но если произведение искусства то же произведение природы, почему же мы с поэмы спрашиваем, а с дерева — нет, в крайнем случае пожалеем — растёт криво» (2,376).
— Значит, искусство нужно изъять из сферы нравственного?
— Нет.
— Почему, если оно сродни природе?
— «Потому что земля, рождающая, безответственна, а человек, творящий, — ответствен. Потому что у земли, произращающей, одна воля: к произращению, у человека же должна быть воля к произращению доброго, которое он знает» (2,376).
— И художник, следовательно, творит во благо человека, принося пользу в высшем смысле?
— «Когда польза, а когда и вред, и насколько чаще — вред!» (2,376).
— Почему же?
— Потому что на художника действует «наитие стихий» (2,377) и художественный гений есть феномен такого действия, «высшая степень подверженности наитию — раз, управа с этим наитием — два» (2,377). «Гения без воли нет, но ещё больше нет, ещё меньше есть — без наития…Воля же без наития — в творчестве — просто кол. Дубовый. Такой поэт лучше бы шёл в солдаты» (2,378).
— Но подсуден ли художник, если в нём действуют столь различные начала?
— «Как человек — да, как художник — нет» (2,383)..
— То есть: как художник он вне действия совести?
— «…Художественный закон нравственно прямо-обратен…Художественное творчество в иных случаях некая атрофия совести, больше скажу: необходимая атрофия совести, тот нравственный изъян, без которого ему, искусству, не быть. Чтобы быть хорошим, не вводить в соблазн малых сих, искусству пришлось бы отказаться от доброй половины всего себя. Единственный способ искусству быть заведомо-хорошим — не быть» (2,383).
— Но сказано: «А кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской» (Мф. 18, 6).
— Искусство вне проповеди. «Священник <…> говорит по долгу службы, и мы не только ничего не чувствуем, но и не слушаем, зная заранее, что он скажет» (2,379). Если художественное творчество истинно, оно не подлежит нравственному закону. Искусство вообще противостоит добру. Когда действует совесть, человек может уничтожить то, что он создал как художник. Так поступил Гоголь — совершая сожжение второй части «Мёртвых душ»— «для добра и против искусства» (2,376).
— Значит, искусство вообще не служит добру, не служит Богу?
— «Кощунство. Когда я пишу своего Молодца — любовь упыря к девушке и девушки к упырю — я никакому Богу не служу: знаю, какому Богу служу. Когда я пишу татар в просторах, я тоже никакому Богу не служу, кроме ветра (либо чура: пращура). Все мои русские вещи стихийны, то есть грешны» (2,393).
— И священника слушать не следует (то есть руководствоваться религиозным осмыслением жизни, искусства в том числе)?
— «Когда при виде священника, монаха, даже сестры милосердия — неизменно— неодолимо! — опускаю глаза, я знаю, почему их опускаю. Мой стыд при виде священника, монаха, даже сестры милосердия, мой стыд — вещ» (2,294).
— Вы делаете божеское дело?
— «Если мои вещи отрешают, просвещают, очищают — да, если обольщают — нет, и лучше бы мне камень повесили на шею. А как часто в одной и той же вещи, на одной и той же странице, в одной и той же строке и отрешают и обольщают. То же сомнительное пойло, что в котле колдуньи: чего только ни навалено и ни наварено!» (2,394).
— Но если поэт не служит Богу, кому же он служит?
— «Многобожие поэта. Я бы сказала: в лучшем случае наш христианский Бог входитв сонм его богов. Никогда не атеист, всегда многобожец, с той только разницей, что высшие знают старшего (что было и у язычников). Большинство же и этого не знают и слепо чередуют Христа с Дионисом, не понимая, что одно уже сопоставление этих имён — кощунство и святотатство» (2,394–395).
— Но это и есть язычество. Ведь именно в языческом многобожии проявляется то «наитие стихий», вне которого якобы нет искусства. Художник-христианин говорит о вдохновении…
— «Состояние творчества есть состояние наваждения…Что-то, кто-то в тебя вселяется, твоя рука — исполнитель, не тебя, а того. Кто — он? То, что через тебя хочет быть» (2,397).
— Страшное признание. Ведь ясно же становится: кто этот “он”. Тот, кто, осуществляя себя через поэта, бунтует против Творца.
— «Поэта, не принимающего какой бы то ни было стихии, следовательно и бунта — нет» (2,398).
— Значит, и речи не может быть о служении Богу?
— «…Если хочешь служить Богу или людям, вообще хочешь служить, делать людям добро, поступай в Армию Спасения или ещё куда-нибудь — и брось стихи» (2,406).
Вот итоговый вывод, которым высвечивается вся поэзия Цветаевой: она отвращается от Бога.
Как на подтверждение своей правоты Цветаева указывает на судьбу Маяковского: тоже вот служил, служил — и тем убил в себе поэта, а поэт в нём отомстил — и убил человека. Суждение ложно: Маяковский служил не Богу, а богоборческой бесовщине. Не это ли его убило? Вспомним ещё раз: в стихии красоты мирской «дьявол с Богом борется»— и хочет того художник или не хочет, понимает или нет, он сам непременно кому-то служит в этой борьбе. Самообман: будто можно не служить никому. Тут: или — или. Пример — сама Цветаева, служившая бесам страстей своих. Не это ли её убило?
Нельзя воспринимать постулаты Цветаевой как выведение какого-либо закона художественного творчества. Это лишь отражение её собственного конкретного опыта — не более. Но не только. Статья «Искусство при свете совести» подводит итог, по сути, всему нравственно-эстетическому поиску в искусстве «серебряного века», хотя и написана уже в эмиграции. Но, повторимся, чётких временных рамок любого периода установить невозможно. Как невозможно порою и разделить нераздельно целостное наследие того или иного художника. Цветаева начала свой творческий путь в дореволюционное время, продолжила в эмиграции, а завершила на родине. И всё же её творчество слишком неразрывно и мало зависит (хотя и не: не зависит) от географических и временных обстоятельств. Поэтому сделаем условное допущение: рассмотрим поэзию Цветаевой, не дробя на части. Тем более что основной массив этой поэзии относится к годам эмиграции поэта.