Молодой виновник вдохновенья—
Я тебе повелеваю — будь!
Я — не выйду из повиновенья (1,95).
Поэзия, наваждения, стихии, страсти — вот её ценности, вот чему душа-психея добровольно отдаётся в рабство.
И как неистово это буйство страстей!
В пронзающей прямизне ресниц
Пожарищем налетать на птиц.
Копыта! Крылья! Сплелись! свились!
О, высь! Высь! Высь!
В заоблачье исчезать, как снасть!
Двуочие разевать, как пасть!
И, не опомнившись, — мёртвым пасть:
О, страсть! — Страсть! — Страсть! (1,159).
И это она узревает не у кого-нибудь — у святого Георгия, пытаясь в нём себе родственное распознать. Даже у святого — только страсть, страсть, страсть!..
Цветаева использует любые образы, любых персонажей — как символ своих страстей: персонажей мифов и литературных произведений, участников библейской истории и истории мирской. Орфей, царь-псалмопевец Давид, Адам и Ева, Саул, Авессалом, Агарь, Марина Мнишек, Казанова, святой Георгий, Офелия и Гамлет, Федра, дочь Иаира (воскрешённая Христом), Мария Магдалина и многие ещё — они все перемешались в поэзии Цветаевой вне всякой иерархии, порядка и смыслов, кроме одного: они все живут в том или ином отношении к неуёмности страстей.
И она живёт тем же, познавая безжалостность страсти-любви как жестокого рока.
И слёзы ей — вода, и кровь—
Вода, — в крови, в слезах умылася!
Не мать, а мачеха — Любовь:
Ни ждите ни суда, ни милости (1,128).
И время от времени, как блеском молнии, высвечивается во всей этой стихии одно стремление: обрести утешающий покой в смерти.
Не хочу ни любви, ни почестей:
— Опьянительны. — Не падка!
Даже яблочка мне не хочется
— Соблазнительного — с лотка…
Что-то цепью за мной волочится,
Скоро громом начнёт греметь.
— Как мне хочется,
Как мне хочется—
Потихонечку умереть! (1,132).
И время от времени — что-то похожее на молитву, молитвенное восхождение:
Всё великолепье
Труб — лишь только лепет
Трав — перед Тобой.
Всё великолепье
Бурь — лишь только щебет
Птиц — перед Тобой.
Всё великолепье
Крыл — лишь только трепет
Век — перед Тобой (1,145).
К кому это обращение? К Творцу? Но поэт живёт, кажется, в сознавании других богов (хотя и позволяет Христу быть одним из них):
Звериной челюсти
Страшней — их зов.
Ревниво к прелести
Гнездо богов.
Цветами, лаврами
Заманят ввысь (1,152).
Она молится, ужасаясь своей порабощённости, известному божеству — Афродите:
Каждое облако в час дурной
Грудью круглится.
В каждом цветке придорожном — твой
Лик, Дьяволица!
Бренная пена, морская соль…
В пене и в муке,—
Повиноваться тебе — доколь,
Камень безрукий? (1,170).
Когда же поэтическое внимание обращено к событию евангельскому, то замечает она лишь одно: отношение его к страсти. Так, воскрешение дочери Иаира, совершённое Спасителем (Мк. 5, 22–23), Цветаеву занимает лишь одним: отведавшая смерти душа навсегда будет лишена страсти:
Но между любовником
И ею — как занавес
Посмертная сквозь (1,179).
Больше — ничего.
В любом грехе Цветаева оправдывает совершивших его — страстью. Офелия, защищающая Гертруду от осуждений Гамлета, грозит ему тою же властью:
Принц Гамлет! Не Вашего разума дело
Судить воспалённую кровь.
Но если… Тогда берегитесь!.. Сквозь плиты—
Ввысь — в опочивальню — и всласть!
Своей королеве встаю на защиту
Я, Ваша бессмертная страсть (1,209).
И это угроза каждому, кто посмеет отвергнуть одержимость страстью, этот «критерий истины» в поэтической системе Цветаевой.
Таким критерием пользуясь, она встаёт на защиту всех преступлений страсти. Пылающая страстью Федра — не может быть осуждена: ею владеет роковая страсть и: оправдывает. Страсть, как всегда, неистовая:
Точно длительная волна
О гранитное побережье.
Ипполитом опалена!
Ипполитом клянусь и брежу!
Руки в землю хотят — от плеч!
Зубы щебень хотят — в опилки!
Вместе плакать и вместе лечь!
Воспаляется ум мой пылкий!..
Точно в ноздри и губы — пыль
Геркуланума… Вяну… Слепну…
Ипполит, это хуже пил!
Это суше песка и пепла! (1,210).
Мирочувствие здесь — сугубо языческое.
Грех совершается во времени. Для Цветаевой оттого нет греха, что она стремится пребывать вне времени.
Ибо мимо родилась Времени!
Вотще и всуе
Ратуешь! Калиф на час:
Время! Я тебя миную (1,226).
Она сразу хочет ощутить себя во вневременном бытии — в раю или в аду? Она и сама не знает, но рвётся из мира времени — в иной, время проклиная.
Минута: минущая: минешь!
Так мимо же, и страсть и друг!
Да будет выброшено ныне ж—
Что завтра б — вырвано из рук!
Минута: мерящая! Малость
Обмеривающая, слышь:
То никогда не начиналось,
Что кончилось.
……………….
Минута: мающая! Мнимость
Вскачь — медлящая! В прах и в хлам
Нас мелющая! Ты, что минешь:
Минута: милостыня псам!
О, как я рвусь тот мир оставить,
Где маятники душу рвут,
Где вечностью моею правит
Разминовение минут (1,239).
Ни один поэт так неистово не клял время. А она иначе не могла: время рождает меру и ограниченность — невыносимую для неё, к безмерности стремящейся. И как завораживающе сильны эти аллитерации в стихе, как неожиданно это обыгрывание заключённого в слове смысла: минута — минущая— минешь…
Вот её тяга к смерти в чём обретает неиссякаемый источник: в непримиримой вражде со временем. И она нашла способ противостать времени: презирая и не замечая его. «Живя невременем, времени не боишься. Время — не в счёт: вот всё моё отношение к времени!» (2,449) — признаёт она в одном из писем (Волошину в мае 1923 года). Хотя: времени можно не замечать — да оно не оставит в покое.
О поэте не подумал
Век — и мне не до него.
Бог с ним, с громом, Бог с ним, с шумом
Времени не моего!
Если веку не до предков—
Не до правнуков мне стад.
Век мой — яд мой, век мой — вред мой,
Век мой — враг мой, век мой — ад (1,302).
Поэтому: жизнь — таит в себе смерть.
Жизнь: ножи, на которых пляшет
Любящая.
— Заждалась ножа! (1,251).
То есть: и страсти тоже лишь во времени?
А они терзают так, что собственное тело становится тюрьмой страстей, дьявольских природою (она это не перестаёт сознавать).
Жив, а не умер Демон во мне!
В теле— как в трюме,
В себе — как в тюрьме (1,252).
И воспроизводится и воспроизводится одно и то же, всё одно:
Существования котловиною
Задавленная, в столбняке глушизн,
Погребённая заживо под лавиною
Дней — как каторгу избываю жизнь.
Гробовое, глухое моё зимовье.
Смерти: инея на уста-красны—
Никакого иного себе здоровья
Не желаю от Бога и от весны (1,253).
Кажется, физически начинаешь ощущать в себе эту усталость от существования во времени — когда читаешь такие строки. Они заразительны.
В книге «Земные приметы» соседствуют несколько рассуждений, единых по мысли и стремлению:
«Смерть страшна только телу. Душа её не мыслит. Поэтому, в самоубийстве, тело — единственный герой.
Самоубийство: lachete (трусость, малодушие, низость, подлость — франц.) души, превращающаяся в героизм тела. То же самое, как если бы Дон-Кихот, струсив, послал в сражение Санчо-Пансо — и тот повиновался.
Героизм души — жить, героизм тела — умереть.
В православной церкви (храме) я чувствую тело, идущее в землю, в католической — душу, летящую в небо» (2,314).
До смерти задолго (в 1924 году) она размышляла над возможностью волевого ухода из жизни. И сознавала: именно душе есть в том чего бояться: ей погибель, не только телу. И прежде, чем телу. Последнее же рассуждение, как будто к первым трём мало относящееся, раскрывает смысл мучительных терзаний: ощущение (истинное или нет — не в том суть) возможности оправдания в католичестве и — несбыточность таких надежд в Православии.
Грозным предупреждением прозвучали для Цветаевой две смерти — Есенина и Маяковского. Четырьмя строками о Есенине она оправдывает себя же:
…И не жалость — мало жил,
И не горечь — мало дал,—
Много жил — кто в наши жил
Дни, всё дал — кто песню дал (1,258).
Смерть Маяковского рождает сопереживание. И понимание:
Выстрел — в самую душу,
Как только что по врагам.
Богоборцем разрушен
Сегодня последний храм (1,269).
Восходит ли это к словам Апостола: «Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас?» (1 Кор. 3, 16)— ? Кажется, она понимает, о чём речь, ибо повторяет ещё раз:
Много храмов разрушил,
А этот — ценней всего.
Упокой, Господи,
душу усопшего врага Твоего (1,272).
И что здесь враг, богоборец — она тоже сознаёт.
Все эти строки, все эти страсти — для самой Цветаевой вне времени и вне пространства. Она могла писать то же, страдать тем же — где угодно и в какое угодно время. Эта стихия — вне всего. В России, в Европе, в каком веке? — бессмысленно спрашивать. Некоторые конкретные приметы, реалии — внешняя оболочка, легко сменяемая. Одна форма привязывает её ко времени: такой стих, как цветаевский, возможен лишь в XX столетии.
Неистовость страсти проявляется в неистовости же стиха. Недаром Б.Пастернак утверждал, что Цветаева сразу обрела свой неповторимый голос: идущий от неповторимой силы страсти. Поразительна, например, «Поэма Конца», где накал безудержного чувства передан в жутком ритме — не только в ритме стиха, но и в синтаксическом ритме фразы, диалога героев, который накладывается на стих, противоречит стиху, сливается со стихом: