е своего автомобиля, и никто ему не указ. Живые «битлы» поют. Что они там пели? Забойное что-то — «Can’t by my love»? А может, и нет. А может, и не пели, а может, не «битлы». А может и не было никакого фильма, и пилка в батоне мне только пригрезилась… Душно было.
1974. Не плачь, девчонка
Вечер. Шепот, робкое дыханье, трели соловья… А в армии вечерняя прогулка выглядела так. Дневальный с тумбочки блажит дурным голосом: «Строиться на вечернюю прогулку!». Солдатики-первогодки чибонят сигаретки и прячут их кто куда, спешат к месту построения: последний призыв бегом, постарше — шагом, «старичье» вообще не идет на прогулку — сачкует. Вечерний моцион: подразделение колонной марширует по дорожкам военного городка, ни на что не похожий «военный» голос по команде запевает:
Как будто ветры с гор
Трубят солдату сбор —
Дорога от порога далека.
И уронив платок,
Чтоб не видал никто,
Слезу смахнула девичья рука.
Припев подхватывают сорок глоток. Сзади, с повадкой дрессировщика, дефилирует сержант-хохол, его окрик-бич: «Казарян, твою мать! Шо, снова слова забув? Будэмо рэпетирувать!».
Все служили под одним знаменем: хохлы, ары, чурки, чукчи, прибалты, бульбаши, москали кляты — все одним дождиком мочены, одним матом крыты, все одну «школу жизни» проходили. Расставались, однако, со слезами, адреса в «дембельские альбомы» писали. Что это за «школа» такая диковинная? И как там насчет «частной жизни» у казенных людей — может, не было? А была! Даже мода была у солдат. Заглаживали поперек спины рубчик. Укорачивали шинели (на «гражданке» в том году носили короткие пальто). Продавливали шапки a’ля кубанка, прогибали фуражки — «шоб як у СС». Совали пластмассу под погоны, зашивали у шинелей шлицы, меняли пуговицы — пустые солдатские на цельные офицерские, меняли ремни — искусственные на кожаные, на конце ремня бритвой ставили зарубки — месяцы службы. К дембелю готовили «парадку»: обшивали неуставным кантом шеврон и нашивки, цепляли на грудь самодельные значки. Командиры обрывали «самодеятельность» с мясом, блюли форму одежды ретиво. Вообще, всякую форму в 70-х блюли ретиво.
Самоделок в армии — хватит на целый музей: часовые браслеты, финские ножи, шкатулки, рамочки, копии танков, ракет, самолетов и кораблей, зажигалки, чеканки — больше, чем в тюрьме, намного больше — потому что с материалами проще. Сходство с тюремной, лагерной жизнью, кстати, тогда, в 1974 году, было незначительным, неопасным. В 74-м еще жива была идея защиты отечества от мирового империализма, в военной службе был смысл. Бойцы офицеров уважали и боялись, отданным долгом Родине гордились. Родина — была! Елки-моталки. Как сейчас там, в армии, — не знаю. Подумать страшно.
Прелесть армии, любой казенной жизни: вовремя накормят и спать уложат, раз в неделю в баню отведут — чистое белье уже заготовлено: летом — синие трусы, майка и тонкие портянки, зимой — рубаха, белые кальсоны с завязками и портянки байковые. Никакой заботы. Каждый день после ужина — личное время: волейбол, письма, пинг-понг. Каждое воскресенье — кино в клубе, кофе с плюшкой в солдатском кафе. Увольнение в город всякий раз оборачивалось приключением с любовной интригой, переодеванием и бегством от патруля. Порядки были жесткие, и оттого каждый час на воле ощущался как праздник жизни, он требовал супер-активности, душа просила «балдежа»… Гауптвахта у нас называлась — «губа», нары — «вертолет» (там арестованные вертелись от холода), курить не давали, на работы водили без ремня под дулом карабина СКС-10 с примкнутым штыком. Было стыдно почему-то, что именно — без ремня.
Ремень носили на я… В общем, к концу службы ремень опускали ниже пояса. Это был знак. Никакой практического назначения у ремня не было — только сакральное, причем, очень большое. Все командиры это знают: ремень подтянут — солдат исправен; ремень распущен — сачок; без ремня — вообще не солдат, выродок. Через двадцать лет в армии фактически упразднили солдатские ремни — вот армия и выродилась.
Телевизор в казарме — особое развлечение. Стоял он в «ленкомнате», смотрели его после ужина до отбоя («деды» — и после). Передачи были дрянь, развлекались комментариями, преимущественно — матом. Юмор был настоящий, казарменный. У каждого «деда» была своя любимица из певиц или актрис, когда она появлялась на экране, кирзовая публика орала: «Где Серега? Сергей Иваныч — ваша!» — соответствующий «дедушка» мчался из курилки в шлепанцах или издалека поручал свою любимицу кому-нибудь — тот смаковал вслух ее достоинства. Коитус виртуале.
«Дедовство» у нас в части было мирное. «Деды», независимо от звания, первыми брали пищу и последними лопату. Буквально: «Молодым везде у нас дорога, старикам всегда у нас почет», — закон жизни, справедливый и незыблемый. Молодые «пахали» безропотно («борзость» пресекалась) и ждали своего часа. Карусель армейской жизни крутится быстро, какой-то год — и молодой уже «постарел»: пересел ближе к кастрюле, перелег ближе к окну, вот он спит уже до самого развода, и «пайку» ему другие молодые прямо в постель несут.
Самая потайная часть солдатской частной жизни — письма с родины. Это святое. Невеста, мать, родина — эти вещи только солдат знает, больше никто, и не спорьте. О них не говорили — ими жили, особенно — первый год службы. Говорили в казарме о бабах и о дембеле. Самые драгоценные письма читались в сортире, на очке, — была в том бравада, самозащита, потому что зависимость солдата от почты — гигантская, буквально жизненная: из-за плохого письма бывали в армии самоубийства. Девчонка не то слово напишет — парень к ней рванет, по дороге шестерых укокошит, и никакая прокуратура не сможет объяснить, почему военнослужащий оставил расположение части. Такие дела. А вы говорите — частная жизнь…
1975. Говорит радиостанция «Юность»!
Чистым, ликующим голосом (ну прямо как сегодня в рекламе «Sprite»: «Не дай себе засохнуть!») — сперва девушка, потом юноша звонко: «Говорит радиостанция «Юность»!». И дальше все про Чили с тревогой, про пленного генсека Корвалана: «Эль пуэбло! Унидо!» — это мы солидарны, значит. Все едины, все непобедимы: Боярский, Фрейндлих, Вознесенский, Вуячич душу рвал «Над расстрелянной песней не плачь», Градский целую пластинку записал — «Стадион», Боровик — пьесу «Командировка в Буэнос-Айрес». Сильно мы тогда Пиночета ненавидели, помните?
А песни в те годы было принято объявлять по полной форме. Например: «Песня Туликова на стихи Пляцковского «Бамовский вальс» исполняет вокально-инструментальный ансамбль «Самоцветы».
Пусть плывет смолистый дым
Сквозь густые ветки.
Будет самым молодым
Этот вальс навеки!
Благообразие в эфире нарушали «радиохулиганы». Для них был кайф — просто выматериться на всю страну. Хулиганы покультурнее — «шарманщики» — играли в диск-жокеев, в запрещенном диапазоне крутили музыку — «эмигрантов» и «битлов». В Перми западные станции не прослушивались, за исключением мощных орудий идеологического фронта вроде «Голоса Америки». Коммерческое вещание можно было услышать только прижав ухо к самому «железному занавесу». Там, у них, шла музыка нон-стопом круглые сутки, выворачивались наизнанку ведущие, изощрялись операторы так, что, даже не зная языка, их можно было слушать часами. Тяжелый рок, поп, немного джаза и — диско, диско, диско — бесконечная «бамалама». В Пермь, кстати, «Bamalama» пришла с неожиданной стороны — через обычный телевизор под новогоднее утро в телепередаче «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». Полуголые ведьмы в адских сполохах света вертели над головой цепи и выли: «Уу-е!». Такая была диверсия на ЦТ. Я был в восторге целый год.
Ликбез в области музыкальных стилей проводил журнал «Ровесник». Весьма корректно промывал наши мозги журнал «Америка» на русском языке, — ходил из рук в руки свободно, никто не изымал. Наши выпускали симметрично журнал «Советский Союз» — образцовая, кстати, была полиграфия, лучше американской. Читатель вздыхал, листая: «Могут ведь, если захотят». Советский миф и реальность стремительно разбегались — «настоящий Советский Союз» находился уже где-то далеко, не в нашем городе.
А у нас в Перми открыли институт культуры, тоже хорошо. Рядом с ним, в кинотеатре «Комсомолец» по понедельникам на последнем сеансе крутили так называемые «некассовые» фильмы. Скромно, без афиш, но попасть было невозможно, билеты — только с рук. «Пепел и алмаз», помню, «Иваново детство», «Зеркало»… «Зеркало», о. Оно отгородило нас, умных и тонких, от «них» — глупых и толстых. «Они» смотрели «Есению» по четыре раза. «Они» смотрели «Любовь земную» с Матвеевым, они «Сладку ягоду рвали вместе…». Ну, про ягоды и мы не забывали.
Герой года — Олег Блохин, лучший футболист мира в 1975 году, — а никто и не сомневался. Чемпион мира по шахматам — Анатолий Карпов: «Шифер» вконец оборзел, и шахматную корону передали Толе, и правильно. Космические новости уже никого не волновали, но полет «Союз» — «Аполлон» по-хорошему взбодрил: у нас, у супер-держав, все о-кей. Правда, кушать было нечего в одной из них…
1975. Нет мяса. Колбаса соевая, кошки ее не едят — только люди. Молоко восстановленное, нормализованное (разбавленное) или вообще белковое, из-под него бутылки мыть не надо. Да что молоко — масло было с водой! — «бутербродным» называлось. «Книга о вкусной и здоровой пище» становится диссидентским чтивом: только из нее можно узнать, что на свете существует карбонат, сервелат, тамбовский окорок. Слагаются легенды о временах, когда икра лежала и никто не брал. Фетишизируется красная и белая рыба, мясные копчености, крабы и печень трески в банках. Армянский коньяк, конфеты с ликером, растворимый кофе — советские символы гастрономического разврата. Дефицит конфет. С темной начинкой — только в театральных буфетах.
Символы благосостояния: большой холодильник и стиральная машина «Сибирь» с центрифугой — не надо крутить ручкой валики. Предел мечтаний: цветной телевизор — полированный кубометр с окошком. Большинство довольствовалось черно-белым.